— А литература? Разве не пишете? Я и то удивлялся, что уж давно не встречаю вашего имени в журналах… У вас такие славные были статьи! — горячо прибавил Чернопольский.
— Некогда… Да и не пишется…
— Вот это жаль… У вас ведь и талант был, и знания были… Право, жаль.
— Таких талантов и без меня много…
— А все-таки… Искреннее и убежденное слово всегда полезно, а по нынешним временам и подавно… Люди как-то забывчивее за последнее время стали… и напоминать им об идеалах — доброе дело! — прибавил горячо, застенчиво краснея, Чернопольский.
«Такой же „младенец“, как и был!» — подумал Черенин и, видимо не расположенный продолжать разговор на эту тему, спросил:
— Ну, а вы как живете?.. Какой хомут носите?..
— Прежде учительствовал, но принужден был оставить педагогию… Затем был бухгалтером в N-ской думе, а теперь вот уже пять лет, как живу в деревне.
— Помещиком?
— Ну, куда помещиком! — усмехнулся Чернопольский. — Так, знаете ли, вроде фермера скорее… После смерти отца мне досталось шесть тысяч, я и бросил бухгалтерию — скука одна с ней, так, из-за жалованья служил — и купил клочок земли. Самое любезное дело… И как-то на совести покойно… Живем себе, очень скромно, конечно, но ведь я и не привык к роскоши… Жена у меня — врач: мужиков и баб лечит; ну, а я, некоторым образом, вроде адвоката у крестьян. Кругом беднота, народ темный… ну и рады, что человек совет дает… Мы с мужиками ладим. В гласные меня выбрали… Трое детей, ребята славные… Старшему уж девять лет… Соседи есть: порядочные люди… И духовную пищу вкушаем… Да, вот так и живем себе и судьбой довольны, поскольку может быть доволен наш брат, когда-то мечтавший горы сдвинуть! — прибавил с грустной усмешкой Чернопольский.
И Черенин на минуту задумался.
— Надолго сюда? — спросил он.
— Недельки на две, я думаю. Я ведь сюда по делу.
— По делу? Какое же у вас дело, Иван Андреич?
— Не у меня, а у наших соседей-крестьян…
И Чернопольский рассказал о процессе, который уже тянется несколько лет у мужиков с бывшим их помещиком из-за земли. Дело теперь в сенате.
— Я приехал узнать о нем и посоветоваться тут с одним адвокатом…
— И вам заплатят за хлопоты?
— Что вы? Где им платить? — промолвил Чернопольский и совсем сконфузился. — Да и как с бедноты-то брать!..
Он примолк и продолжал, словно бы оправдываясь:
— Зимой-то в деревне работы меньше. Я и прикатил сюда… Кстати и Петербург хотелось повидать, и на старых приятелей поглядеть.
Чернопольский стал было расспрашивать о них, но оказалось, что ни о ком Черенин не мог дать сведений.
— А Потресова видаете? — спрашивал Чернопольский. — Вот редкий писатель, который сохранился…
— Нет, не видаю! — отвечал Черенин.
Оба несколько времени молчали. Оба почувствовали какую-то неловкость, какую испытывают долго не видавшиеся люди, которые расстались в молодых годах.
Чернопольский пробовал было расспрашивать о петербургских веяниях, о литературных новостях, о молодежи, но Черенин на все это отвечал как-то скупо и неопределенно, причем в словах его звучала скептическая нотка; его, по-видимому, так мало интересовали вопросы, казавшиеся его гостю важными, что Чернопольский под конец весь будто съежился, молчал и конфузился.
После получасового визита он стал прощаться.
— Куда же вы? Сейчас приедет жена. Будем чай пить! — вдруг воскликнул Черенин с необыкновенной ласковостью. — Я ведь очень рад вас видеть. Вы мне напомнили молодость! — прибавил он.
Но Чернопольский не мог остаться. Сегодня в девять часов у него назначено свидание с адвокатом.
— Вы все тот же… вечно хлопочете за других, как, помните, в старину, когда мы вас звали общим дядей…
— Ну, что вы, что вы?.. А хорошее время то было… Не правда ли?
Но Черенин промолчал и, горячо пожимая гостю руку, звал непременно Чернопольского обедать: завтра, послезавтра, когда он хочет, в шесть часов.
— Смотрите, приходите… Во всяком случае приходите… Я рад вас видеть! Очень, очень рад! — говорил возбужденно Черенин в передней.
V
«Милейший… младенец!» — думал Черенин, возвращаясь в кабинет. И он стал вспоминать о нем, вспоминал о себе и невольно сравнивал прежнего Черенина с нынешним.
Эти воспоминания несколько омрачили его благополучие. Что-то грустное подымалось откуда-то, со дна души, и говорило о бывших мечтах, о прежних идеалах… Где они?
Да, он изменился. Этот «младенец в сорок лет» напомнил ему прошлое и словно бы обезоруживал его скептицизм, прикрывающий индифферентных людей. Ну, так что же? Он иначе теперь глядит на вещи и поступает по убеждению. Не делает же он ничего бесчестного, что берет хорошее место и собирается заработать себе состояние. Тысячи людей поступили бы точно так же, и совесть их так же была бы спокойна, как спокойна и его.
Так здраво рассуждал Черенин и все-таки чувствовал какую-то неловкость, нечто вроде стыда перед прежним Черениным, и, сознавая, что прежнего Черенина никогда не будет, словно бы сожалел о нем…
Он пробовал было думать о счастливом настоящем, но снова молодость проносилась перед ним. И раздумье охватило Черенина, отравляя счастливый день…
I
Лишь только кукушка на старинных часах в столовой, выскочив из дверки, прокуковала шесть раз, давая знать о наступлении сумрачного сентябрьского утра 1860 года, как из спальни его высокопревосходительства, адмирала Алексея Петровича Ветлугина, занимавшего с женой и двумя дочерьми обширный деревянный особняк на Васильевском острове, раздался громкий, продолжительный кашель, свидетельствовавший, что адмирал изволил проснуться и что в доме, следовательно, должен начаться тот боязливый трепет, какой, еще в большей степени, царил, бывало, и на кораблях, которыми в старину командовал суровый моряк.
Услыхав первые приступы обычного утреннего кашля, пожилой камердинер Никандр, только что приготовивший все для утреннего кофе адмирала и стороживший в столовой его пробуждение, стремглав бросился бегом вниз, на кухню, сиявшую умопомрачительной чистотой и блеском медных кастрюль, в порядке расставленных на полках, — и крикнул повару Лариону:
— Встает!
— Есть! — по-матросски отвечал Ларион, внезапно засуетясь у плиты, на которой варились кофе и сливки, и уже облеченный в белый поварской костюм, с колпаком на голове.
— Хлеб, смотри, не подожги, как вчера! — озабоченно наставлял Никандр. — А то сам знаешь, что будет.
Круглолицый молодой повар Ларион, крепостной, как и Никандр, накануне воли, отлично знал, что будет. Еще не далее как вчера он обомлел от страха, когда его позвали наверх к адмиралу. Однако дело ограничилось лишь тем, что адмирал молча ткнул ему под нос ломтем подгоревшего хлеба.
— Не подожгу… Вчера, точно ошибся маленечко, Никандра Иваныч… Передержал.
— То-то, не передержи! Да чтобы сливки с пылу! Через десять минут надо подавать. Не опоздай, смотри!
Он неизменно просыпался в пять часов утра, всегда с тревожной мыслью: не проспал ли? Торопливо одевшись, Никандр в своем затертом гороховом сюртуке и в мягких войлочных башмаках начинал мести комнаты и что-нибудь убирал или чистил вплоть до полудня. С полудня он неизменно облекался в черную пару и снова находил себе работу до обеда, когда вместе с другим слугой подавал к столу. Затем он убирал серебро и посуду (все было у него на руках и под его ответственностью), подавал чай и успокаивался только в одиннадцать часов, когда адмирал обыкновенно ложился спать, и все в доме облегченно вздыхали. Тогда Никандр уходил в свою каморку (на половине адмиральши служил другой лакей) и, прочитав «Отче наш», укладывался на своей койке и засыпал, как и просыпался, опять-таки с тревожными мыслями, на этот раз о завтрашнем дне: о том, например, что надо завтра приготовить мундир, надеть ордена и звезды, сходить к портному, взять из починки старый адмиральский сюртук и доложить адмиралу, что запас сахара на исходе.
Прочие слуги в доме уважали и любили Никандра, и все звали его по имени и отчеству. Он был добрый и справедливый человек, нисколько не гордился своим званием камердинера и старшего слуги и хотя был требователен и, случалось, ругал за лодырство, но никогда не ябедничал и не подводил своего брата. Напротив! Бывало, что он являлся заступником и принимал на себя чужие вины.
Из ванной доносилось фыркание моющегося адмирала. Затем слышно было, как он крякнул, погрузившись в холодную, прямо из-под крана, воду. Тогда Никандр, физиономия которого выражала сосредоточенное и напряженное внимание, пододвинулся поближе к двери в ванную. Мипуты через три оттуда раздался отрывистый, повелительный окрик: «Эй!» — и в ту же секунду Никандр уже был за дверями и, накинув простыню на мускулистое, закрасневшееся мокрое тело вздрагивавшего высокого адмирала, стал сильно растирать ему спину, поясницу и грудь. Адмирал лишь от удовольствия покрякивал и временами говорил: