Зарницын не любил заниматься по-вязмитиновски, серьезно. Он брал все кое-как, налетом, и все у него сходило. Новая весна его застала в положении очень скучном. Ему как-то все принадоело. Он не знал, чем заняться, и начал обличительную повесть с самыми картинными намеками и с неисчерпаемым морем гражданского чувства. Но повесть на первых же порах запуталась в массе этого нового чувства — и стала. Зарницын тревожно тосковал, суетился, заговаривал о темных предчувствиях, о борьбе с собою, наконец, прочитав несколько народных сцен, появившихся в это время в печати, уж задумал было коробейничать. Но милосердному року угодно было указать ему на иной путь, а на этом пути и развлечение.
В одно очень погожее утро одного погожего дня Зарницын получил с почты письмо, служившее довольно ясным доказательством, что местный уездный почтмейстер вовсе не имел слабости Шпекина* к чужой переписке.
Получив такое письмо, Зарницын вырос на два вершка. Он прочел его раз, прочел другой, наконец третий и побежал к Вязмитинову.
— Что, ты на днях ничего не получал? — спросил он, входя и кладя фуражку.
— Ничего, — отвечал Вязмитинов.
— Ниоткуда?
— Ниоткуда.
— Гм!
— А что такое?
— Так.
Зарницын зашагал по комнате, то улыбаясь, то приставляя ко лбу палец. Вязмитинов, зная Зарницына, дал ему порисоваться. Походив, Зарницын остановился перед Вязмитиновым и спросил:
— Ты помнишь этих двух господ?
— Каких? — спокойно спросил Вязмитинов, моргнув при этом каким-то экстраординарным образом.
— Ну, боже мой! что были прошлой осенью на бале у Бахарева.
— Да там много было.
— Ну, этот, как его, иностранец… Райнер?
— Помню, — с невозмутимым спокойствием отвечал Вязмитинов.
— С ним был молодой человек Пархоменко.
— И этого помню.
— Вот его письмо.
— Что ж это такое? — спросил Вязмитинов, безучастно глядя на положенное перед ним письмо.
— Читай!
Вязмитинов медленно развернул письмо.
— Вот отсюда читай, — указал Зарницын.
«Нужны люди, способные действовать, вести скорую подземную работу. Я был слишком занят, находясь в вашем городе, но слышал о вас мельком, и, по тем невыгодным отзывам, которые доходили до меня на ваш счет, вы должны быть наш человек и на вас можно рассчитывать. Надо приготовлять всех. На днях вы получите посылку: книги. Старайтесь их распространять везде, особенно между раскольниками: они все наши, и ими должно воспользоваться. В других местах дело идет уже очень далеко и идет отлично.
Пусть моя полная подпись служит вам знаком моего к вам доверия.
Ваш Пархоменко.
Р. S. Надеюсь, что вы также не забудете писать все, что совершают ваши безобразники. У нас теперь это отлично устроено: опасаться нечего и на четвертый день там*.
Еще Р. S. Не стесняйтесь сообщать сведения всякие, там после разберемся, а если случится ошибка, то каждый может оправдаться».
Вязмитинов перечел все письмо второй раз и, оканчивая, произнес вслух: «А если случится ошибка, то каждый может оправдаться».
— Где же это оправдаться-то? — спросил он, возвращая Зарницыну письмо.
— Да, разумеется, там же!
— А кто же знает туда дорогу?
— Да вот дорога, — произнес Зарницын, ударив рукою по Пархоменкову письму.
— Да ведь это ты знаешь, а другие почем ее знают?
— Передам.
Вязмитинову все это казалось очень глупо, и он не стал спорить.
— Ну что же? — спросил его Зарницын.
— Что?
— Ты готов содействовать?
— Я?
Вязмитинов собирался сказать самое решительное «нет», но, подумав, сказал:
— Да, пожалуй.
— Нет, не пожалуй; это надо делать не в виде уступки, а нужно действовать с энергией.
— Да то-то, как действовать? что делать нужно?
— Подогревать, подготовлять, волновать умы.
— На подпись, что ли, склонять? что же вы полагаете-то?
— Мы…— Зарницыну очень приятно прозвучало это мы. — Мы намерены пользоваться всем. Ты видишь, в письме и раскольники, и помещики, и крестьяне. Одни пусть подписывают коллективную бумагу, другие требуют свободы, третьи земли… понимаешь?
— Понимаю, землю-то требовать будут мужики?
— Ну да.
— От тех самых помещиков, которых нужно склонять подписывать коллективную бумагу?
— Ну да, ну да, разумеется. Неужто ты не понимаешь?
— Нет, теперь я понимаю: я это только сначала.
— А вот ведь я помню, как вы с доктором утверждали, что этот Пархоменко глуп.
— Да, это правда.
— А видишь, какой он человек.
— Да.
— Как ты думаешь: доктору сообш, ить? — шепотом спросил Зарницын.
— На что путать лишних людей!
— И то правда.
Приятели расстались.
Тотчас по уходе Зарницына Вязмитинов оделся и, идучи в училище, зашел к доктору, с которым они поговорили в кабинете, и, расставаясь, Вязмитинов сказал:
— Смотрите же, Дмитрий Петрович, держите себя так же, как я, будто ничего знать не знаем, ведать не ведаем.
— Добре, — отвечал доктор.
— Да Помаду надрессируйте.
— Добре, добре, — опять отвечал, запирая двери, доктор.
Вечером Вязмитинов писал очень длинное письмо, в котором, между прочим, было следующее место: «Вы, я полагаю, сами согласитесь, что мы и с вами вели себя слишком легкомысленно, позволив себе обещать вам свое содействие в деле столь щекотливом. Будем говорить откровенно. За личность вашу нам никто и ничто не ручается. Лицо, с которым вы, по вашим словам, были так близки, не снабдило вас ни одной рекомендательной строчкой, а в уполномочии, данном вами такому человеку, как П — ко, мы не можем не видеть или крайнейшей бестактности и недальновидности, или просто плана гораздо худшего. Вы нас извините, мы не подозреваем вас в злонамеренности. Спаси нас боже! Мы вам верим, но служить делу, начинаемому по вашей инициативе, с такими еще сотрудниками, мы не можем. Нам нужны старые люди; без них ничего в этом роде не сделаешь, а они прежде всего недоверчивы. Письмо полковника Стопаненки для нас достаточное ручательство, а для них оно ничего не значит. Без их же участия делу не быть. При связях Роз — ва мы еще надеялись все кое-как подготовить исподволь и незаметно; но теперь, когда вашему политическому другу вздумалось вверить наши планы людям, на скромность и выдержанность которых мы не рассчитываем, нам не остается ничего более, как жалеть об этой ошибке и посоветовать вам искать какие-нибудь другие средства для заявления умеренных желаний, которым будет сочувствовать вся страна.
Смею надеяться, что это не испортит наших добрых отношений друг к другу.
Ваш N. В.»
Письмо это было вложено в книгу, зашитую в холст и переданную через приказчиков Никона Родионовича его московскому поверенному, который должен был собственноручно вручить эту посылку иностранцу Райнеру, про живающему в доме купчихи Козодавлевой, вблизи Лефортовского дворца*.
Глава тридцатая Half-yearly review[15]
Бахаревская придворная швея Неонила Семеновна, сидя у открытого окна, пела:
Прошло лето, прошла осень,
Прошла теплая весна,
Наступило злое время,
То холодная зима.
Песня на этот раз выражала действительно то, что прошло и что наступило в природе.
Тонкие паутины плелись по темнеющему жнивью, по лиловым мохрам репейника проступала почтенная седина, дикие утки сторожко смотрели, тихо двигаясь зарями по сонному пруду, и резвая стрекоза, пропев свою веселую пору, безнадежно ползла, скользя и обрываясь с каждого скошенного стебелечка, а по небу низко-низко тащились разорванные полы широкого шлафора, в котором разгуливал северный волшебник, ожидая, пока ему позволено будет раскрыть старые мехи с холодным ветром и развязать заиндевевший мешок с белоснежной зимой.
Две поры года прошли для некоторых из наших знакомых не бесследно, и мы в коротких словах опишем, что с кем случилось в это время.
Бахаревы вскоре после святой недели всей семьей переехали из города в деревню, а Гловацкие жили, по обыкновению, безвыездно в своем домике.
Женни оставалась тем, чем она была постоянно. Она только с большим трудом перенесла известие, что брат Ипполит, которого и она и отец с нетерпением ожидали к каникулам, арестован и попал под следствие по делу студентов, расправившихся собственным судом с некоторым барином, оскорбившим одного из их товарищей. Это обстоятельство было страшным ударом для старика Гловацкого. Для Женни это было еще тяжелее, ибо она страдала и за брата и за отца, терзания которого ей не давали ни минуты покоя. Но, несмотря на все это, она крепилась и всячески старалась утешить страдающего старика.