то и у него всегда можно купить. Сердцем он торговлю понимал… хоть умом и не очень.
Черт!.. Шемьен оглушительно щелкает кнутом. Смотри ты: он тоже думает об этой поганой лавке так, будто все уже кончено. А вот нет же, не кончено! Пусть они хоть из кожи вылезут, а он лавку удержит. Будет и на нашей улице праздник!
Перед парфюмерной лавкой он соскакивает с облучка и громко стучит в дверь.
Ты здесь, сынок? Арпад, ответь! — обращается он к двери, над которой красуется новая вывеска, которую он сам заказал. Изнутри доносится какой-то звук: словно банки или флаконы стукнулись. Черт побери, Арпад! Открой сейчас же!
Ответа нет. Хотя Иштван Шемьен чувствует: сын тут, за дверью. Весь он в этом. Смех да и только…
Арпад! Шевелись там, так тебя перетак! Сколько раз говорить? Вот увидишь, вышибу дверь, если сам не откроешь, сдавленным голосом кричит Шемьен. Не смеши людей, веди себя как мужчина! Хоть раз в жизни… Отвечай за то, что сделал.
Арпад Шемьен сейчас ненавидит своего отца. В ушах у него звоном отдаются эти слова: «за то, что сделал». Будто это не отец подбил его, чтобы он согласился стать приказчиком, а потом вел лавку, как свою, коли уж у него документ на руках, что она — его собственность. Правда, и ему это кстати пришлось: работал он со знанием дела, практики, слава Богу, успел накопить, знал, что где лежит. Так что на хлеб с маслом себе зарабатывал, да и отец перестал цепляться, мол, жить не умеешь, все тебя за ручку надо водить… И вот тебе: теперь опять орет на него, как на несмышленыша… Он медленно поворачивает ключ в скважине и, стоя в приоткрытой двери, с достоинством выпрямляет плечи. Хотя он все равно ниже, чем тот, кто стоит перед ним и кого судьба дала ему в отцы, Арпад решительно говорит:
Идите по своим делам, батя. Я сам знаю, что мне делать.
Он уже давно приготовился: если придут, постучат в дверь, он снимет с вешалки свой льняной пиджак, соломенную шляпу, впустит их и скажет: пожалте, милости прошу, я сохранил вашу лавку, получайте. Я сделал, что обещал. А теперь прошу прощения… И, приподняв шляпу и вежливо кивнув, уйдет прочь.
Отец словно читает его мысли. Распахнув дверь, он входит в лавку. И — загораживает путь к бегству. Отец и сын смотрят друг на друга в упор.
Черта с два ты знаешь, что делать. Ты что, думаешь, мы просто так возьмем и откажемся от своего?
От чего это — от своего?
Договор есть договор. У нас бумага, что лавка твоя. Или нет?
А, что это за бумага! Вы же сами знаете, батя.
Бумага — это бумага. Документ. Пускай судятся, если могут.
Я с ними не буду судиться.
А что ж ты будешь делать?
Брошу все и уйду.
Ах ты, мать твою так! Я тебе брошу! Я тебе уйду! Если начал, доведи до конца! Хоть раз в жизни будь мужчиной!
Оба сейчас думают об одном и том же. Об Эстер Хорус, девке из соседней деревни. Арпад больше года ухаживал за ней, он до сих пор ее любит, а она обручилась с парнем из своей деревни. Арпад и сейчас шлет ей письма, да со стихами… Он еще и стихи сочиняет, что особенно раздражает отца. Правда, письма остаются без ответа… Словом, Арпад совсем потерял голову. Ему и лавка-то нужна только для этого: пока возится тут, не думает об Эстер. А вечерами… Вечерами он сидит, погрузившись в себя, или в книжки зарывается.
Отец и сын смотрят друг на друга. Каждому хочется, чтобы другой наконец проникся его чувствами, но оба прекрасно сознают, что понять друг друга они никогда не смогут.
Сын медленно отводит взгляд и принимается передвигать на прилавке образцы товаров. Отец же опускается на стул рядом со столиком, тут обычно сидит какой-нибудь пожилой покупатель.
Они ждут.
Возле станции как раз закончили укладывать ящики на подводу. С тележкой пришлось сделать крюк, но все равно это проще и быстрее, чем таскать ящики в руках по одному. Когда все одиннадцать ящиков уложены, Германн Шамуель соглашается подписать бумаги, и проводник наконец может пойти по своим делам. До отправления поезда добрых четыре с половиной часа. Проводник мечтает об одном: добраться до корчмы и посидеть там за кружкой холодного пива.
Попросив у начальника станции велосипед, он катит в деревню. Даже седло велосипедное раскалилось на солнце, но все это ерунда: проводник уже видит перед собой запотевшую, тяжелую, полную кружку.
Подвода с ящиками трогается, отъезжает от станции, поворачивает к дороге. А проводник в эту минуту входит в полутемный пивной зал, тяжело опускается за столик, ближе всех стоящий к прилавку, и поднимает к губам кружку с густой шапкой пены.
Крестьянин-возчик с зятем сидят на козлах. Перед этим они тщетно пытались предложить это место двоим приезжим.
Не меньше получаса ведь до деревни-то, сказал крестьянин-возчик. Но пожилой только рукой махнул: поехали.
Возле ящиков тоже можно сесть, не успокаивается возчик. Ответа нет; ладно, была бы честь предложена…
Солнце стоит в зените. Михай Шуба, цокая языком, время от времени трогает лошадь кончиком кнута. Не лошадь — а кляча, но другой нет, приходится на этой возить. Когда есть что возить.
Много чего об этих сказать можно, думал он после того, как Иштван Шемьен вызвал его к себе и объяснил задачу, — в одном нельзя упрекнуть: что об умерших своих не заботятся. Год их не было здесь, а надо же, первым делом — на кладбище. Хотя столько хлопот впереди: переселиться, наладить торговлю… Нет, у этих главное — о покойниках позаботиться, и Михай Шуба долго, уважительно качал головой. Хотя в общем-то, если подумать, покойники — они и есть покойники, живым они не помощники.
Медленно тащится по дороге подвода, за ней шагают приезжие, в черных костюмах, в черных шляпах, по тридцатиградусной жаре.
В конце тополевой аллеи подвода сворачивает на шоссе, которое вливается в главную улицу деревни. В это