вагонному, линялой шторке позавчера, нарушил и позвонил,
за три часа до отправленья электрички на Тайгу не выдержал,
набрал ненужный номер в будке телефонной. Хотел быть
честным, объясниться. С кем? С незнающим унынья сгустком
задорной плоти? О чем? О чем он говорить хотел с рекою,
ветром, цветущим лугом? Смысл жизни — смех. Цель, планы
рожица. Страх, ужас, безысходность — язык в развратных
розовых сосочках.
Можно подумать, не отрезал он, не отрубил, две
майские недели тому назад, десятого гвардейского числа,
когда в руке ладошку пряча Лены Костыревой, сестренки
младшей ваятеля и живописца, кивнул распорядительнице
ЗАГСа, толстухе с замазанными пудрою прыщами:
— Согласен. Да.
Он снова погибал, он снова возвратился в канун
проклятый бесшабашной, шумной ежегодной стрельбы по
люстрам полупрозрачным пластиком, в пору, когда Елена
Костырева, к высокому стремящееся существо, однако,
вынужденное мириться с участью невыносимо пошлой
студенточки прилежной курса первого, вдрызг разругавшись с
мамой (весьма практичным орнитологом, специалистом по
пернатым) на поезд села, и в ночь малороссийскую была
увезена в великорусском направлении. Прибыв в столицу,
целый день на Чистых Патриаршии пруды искала, ну, а наутро
с мокрыми ногами и неопасным першеньем в горле на
самолете Аэрофлота убыла в богемную Сибирь.
Таким вот образом, с небес, в нежнейшей дымке
семицветной керосиновой и в реве зверском все за собою
выжигающих турбин к нему явился избавитель, без крыльев,
но в образе голубки кареглазой.
— Волчонок, — Алеша ей представился с привычным
фатализмом.
— О, значит вечера мы будем проводить за долгою
игрою в бисер, — немедленно откликнулась Елена.
А он не понял, не понял сразу, не врубился, забаву
поначалу эту странную не оценил, игру, которая неспешную,
что теплится от паузы к паузе, беседу предполагает. Стакан
молдавского, туман во взоре от постепенно тающих
кристалликов-зрачков, и желтый язычок свечи на каждой
грани.
— Так жить нельзя, ты должен убежать, уехать,
перевестись, ну, в Запорожье то же.
"Валера, — назавтра будет Алексей строчить, теряя
поочередно, то лекции холодной нить, то сумасшедшего
письма идею пылкую, — я уже знаю, почти знаю, как можно все
исправить, переменить…"
Он будет, будет, будет, но…но…но…
Однажды варварский процесс безжалостного
потрошения и без того совсем уж отощавшего конспекта
остановится. Очередная выволочка, мозгов воскресная
прочистка, за что, так, ни за что, за пол невымытый, квартиру
пыльную по случаю удачного доклада в ученом обществе
студенческом, лишит внезапно обаяния привычного,
желанности открытку, такую редкую, такую замечательную
птичку, не чаще раза в месяц залетающую под букву "Е"
старинной деревянной полки с ячейками, глухими
отделениями в холле у вахтера.
"Ей нипочем, все нипочем… мой милый… мой
хороший… ля-ля… ля-ля… все чепуха, все чепуха на этом
свете… и если написать, я погибаю, умираю, Лера, нет больше
сил моих, ну, что она ответит в конце весны или в начале
лета?
Нос выше, хвост трубой, не унывай.
Твоя… твоя… ну кто? Кто, как ее назвать?
Болельщица, сидящая на берегу и наблюдающая за его
борьбой с симпатией, приязнью, любовью, может быть, но
безучастно, отстраненно, фиксируя лишь только ход событий,
вот в водорослях запутался, вот тины первый раз хлебнул…
Расписывайся в протоколе, Лера! Не выплыл твой.
Ставь точку. Утонул."
Так думал, думал он, не понимая просто, что
одинокий человек не должен, не может без опасности
лишиться головы, у карих, ласковых и нежных, греться.
Все, шел, шагал, не замечая светофоров и людей. Да,
именно в апрельский понедельник, в месяц не цветень,
березозол, когда на неумытом еще дождем асфальте пыль
мелкая скрипит и серебрится, все вдруг решилось. Разом.
Угрюмый, мрачный, большеглазый Гарри, он в
костыревский дом вошел и на вопрос:
— Алеша, неприятности опять? — картонную коробку
из-под рафинада квадратным кулаком расплющил, белою
пудрою усыпав и стол, и пол, и собственные брюки.
— Она? Что-то случилось с ней? Она… она тебя
бросила? Скажи? Написала тебе что-то?
Лишь голову, семь пядей опустил, не отвечая,
Ермаков.
И тогда, тогда две длани легкие ему легли на плечи и
губы мягкие домашние со страстью неожиданной его
искусанные, беспризорные отчайно стали врачевать.
Ну, наконец-то костюмированный бал открыл трубач,
и в маске новой приблизилась Гермина.
В общем, выиграла, сложился домик, пасьянс почти
что безнадежный удался, читательнице журнала "Иностранная
литература". Ура. Сама не ожидала.
Ну, а мать-то, мама, Елена Сергеевна, как умудрилась
допустить такой накал страстей, такое пламя, бред, нелепость.
Так вышло. Два раза в декабре звонила, пытаясь урезонить
дерзящую девицу, и… и все. Ибо ночь провославного
Рождества наполнил для нее мелкой вибрацией и шумом
нескончаемым Ил-62, унесший профессора Костыреву в
страну ирокезов и семинолов, штат Висконсин, город
Милуоки, то есть туда, куда по приглашенью тамошнего
университета и направлялась Елена Сергеевна лекции читать,
знакомить с нашей флорою и фауной разнообразной
чрезвычайно любознательную молодежь Среднего Запада.
Три месяца на берегах озера Мичиган сеяла она разумное,
доброе, вечное, вернулась, и сейчас же за непослушной в
Томск. На десять дней каких-то опоздала. Ах-ах-ах. Но,
впрочем, жениха нашла разумным, неболтливым, скромным,
положительным, короче, согласилась на довольствие принять,
тем более, что юноша готов был под ее крыло с вещами хоть
сейчас.
— Ладно, сдавай сессию, а я с кем надо тут поговорю.
То есть, благословила. Благословила и уехала.
Напутствия, совет вам да любовь — слов отпускающих
грехи от мамы номер два никто не ждал, а посему ее не стали
загодя предупреждать о времени и месте.
— Представляешь, какая рожа постная будет у нее,
когда она узнает! — так выразил на ушко новобрачной всю
безграничность радости своей молодожен, зал драпированный
дешевым кумачом и розами бумажными Дворца венчаний под
звуки марша покидая.
Действительно, лицо Галины Александровны
скоромным стало, усохло, раскрыло мириады старых и новых
тьму мгновенно, безобрано прорезавшихся вдруг морщинок,
но вовсе не тогда, когда она записку обнаружила,
подброшенную гнусным негодяем в почтовый ящик, нет,
изуродовал несчастную за сим последовавший разговор с
сестрой Надеждой:
— Ну что ты, Галя, — лениво в кресле шевелясь, та
молвила, услышав просьбу в заключение рассказа гневного,
свести мать оскорбленную немедленно с военным
комиссаром или же с комитета областного председателем, — не
стоит беспокоиться.
— Да как ты смеешь? Ты же обещала?
— И что с того, что обещала, ведь речь-то о девке
уличной тогда шла, правда? А с шушерой профессорской
никто не станет связываться. У одного, Андрея Николаевича,
сейчас девчонка на истфаке, а у Антона два племянника на
разных курсах. Нет, нет, тем более, что все это на самом деле
яйца не стоит выеденного… Ну, эка невидаль, женился, не
спросив тебя…
Через час с неодолимой дрожью в членах и
родственного эпителия частичками под потерявшими
опрятность коготками, Галина Александровна уже в автобусе
сидела южносибирском. Но выйти из железного ей в пункте
назначения самой не довелось, вынесли женщину, уложили,
скорую вызвали сердобольные попутчики, отзывчивые люди.
Ну а уж в третьей городской доценту с неподвижными
глазами для женщины весьма нечастый поставили диагноз.
Инсульт. Сосудик лопнул в голове. Как видите, все, к черту,
сплетники поперепутали проклятые.
А томский житель Леша не ведал и сего, избавлен был
судьбою даже от гнусных этих врак, да он и сам все сделал,
дабы миновали его муки и переживания по поводу того, что
им в горячке брошенное некогда:
— Убью ее, убью, — лишь по случайности счастливой
эхом мрачным не откликнулось спустя полгода:
— Ермаков, зайдите в деканат.
— А что такое?
— Там все скажут.
Нет, повезло. Ходить вокруг да около, подыскивать
слова и официальное сочувствие изображать не требовалось
вовсе. За жабры брать, как раз не возбранялось, даже