Эйзенбах, силясь удержать непослушные слезы, глянул сквозь них на итальянца, как будто говоря этим взглядом: "А разве я могу, разве мы с моей Луизой можем думать теперь о ком-нибудь другом?"
Торичиоли вздохнул и вдруг сказал:
— Но знаете, барон, иногда известия, в особенности с войны, бывают ложны.
Барон махнул рукою:
— Думали мы так… пробовали думать, но нет, это верно. Не утешайте напрасно!.. Вы ведь говорили, что тот молодой человек сам видел.
— Но вашего сына могли неприятели поднять в числе раненых и держать затем, как пленного.
Глаза старика барона, широко открытые, остановились на Торичиоли; он смотрел на него уже тем неподвижным взглядом, каким смотрят люди, готовые помешаться.
— Да, — неумолимо продолжал итальянец, — теперь пленные возвращаются, может быть, и ваш сын…
— Послушайте, — вдруг сорвавшимся голосом перебил барон, — то, что вы говорите, очень жестоко… Послушайте, замолчите!.. Это только хуже мучит.
— Я только говорю, что теперь идет постоянный размен пленных. Государь на другой же день после восшествия на престол написал королю Фридриху: "Не умедлил я нимало потребные указы отправить, дабы пленные, в моей державе находящиеся, немедленно освобождены и возвращены были".
Торичиоли цитировал по памяти письма Петра III, словно чувствуя потребность говорить, но, не зная, как это сделать, говорил словами письма.
Барон закрыл лицо руками.
— Нет, нет, — перебил он снова, — тогда бы Карл давно вернулся… Отчего ему было не вернуться давно? О, я знаю Карла? Он все сделал бы, чтобы не замедлить ни минуты.
— Да, но, может быть, его задержало выздоровление.
Такая настойчивость Торичиоли начинала казаться странною.
— Да вы знаете что-нибудь? Вам известно? — с сердцем, точно относясь к своему смертельному врагу, спросил барон у итальянца.
— То есть видите ли, — начал тот, — я собственно… то есть я хочу только сказать, что все может случиться.
В это время от двери прямо к Торичиоли кинулась незаметно вошедшая старушка баронесса. Ее материнское сердце скорее и вернее отца угадало истину.
— Он жив, жив мой Карл! — крикнула она. — Да, вы приехали сказать нам об этом, вы приехали…
Дальше дыхания у нее не хватило, она не могла говорить, покачнулась.
Но барон вовремя успел подхватить ее.
— Да скажите же ей, — обернулся он к Торичиоли, — что нет, что это — неправда, что этого быть не может, если это — в самом деле неправда, а если… правда… то говорите… говорите!..
Торичиоли молчал.
— Нет, не говорите! — замахала руками старушка. — Нет, не надо… сердце разорвется. Да что же вы молчите, Herr Джузеппе… Herr Джузеппе… милый вы мой, милый!.. Он жив ведь?… да?… я угадала?… Я знаю, что он жив… Где он?… Иосиф… Иосиф Александрович?
Она в своем волнении никак не могла наладить имя Торичиоли и, попав наконец на настоящее, приостановилась. Впрочем, теперь ей было не до имени…
A "Herr Джузеппе" стоял на этот раз действительно умиленный, и губы у него дрожали, и подбородок трясся.
— Да, вы угадали, — силился произнести он.
— Угадала! — болезненно-радостным стоном вырвалось из груди старушки, и частые рыдания заглушили ее голос.
Барон почему-то крепко держал ее за локти вместо того, чтобы посадить, и усиленно шамкал губами, двигая ими во все стороны. Но он понимал, что слезы жены — ее спасение в настоящую минуту и что испуг неожиданной радости, чуть не убивший ее на месте, пройдет вместе с этими слезами.
— Она пляшит, она пляшит, плакает, — проговорил он, потеряв в этот миг способность русской речи и забывая слова, как баронесса забыла имя итальянца.
Но все-таки он опомнился первый.
Он усадил наконец, жену, велел принести для нее уксуса; но все это было делом одной минуты.
— Так у вас есть письмо, есть известия? Вы знаете что-нибудь из военной канцелярии? — стал спрашивать он, стараясь теперь скрыть свою радость, как за минуту пред тем старался скрыть свое горе, и боясь произнести имя сына, чтобы опять не впасть в новое безумие своего слишком большого счастья.
— Да, я имею сведения, — ответил Торичиоли. — Но ради Бога успокойтесь!.. Я и боялся, что известие произведет на вас такое впечатление… но что же будет, если он вернется…
— Он вернется!.. вы говорите, он вернется?… так это мыслимо?… О, да благословит вас Бог за одни эти слова! Ну, теперь ничего… теперь ничего, говорите, что знаете! — стал молить барон, уже привыкнув к своей радости и действительно овладевая ею.
— А что было бы, я спрашиваю только, — продолжал Торичиоли, — что было бы, если бы он уже вернулся? Мои сведения настолько достоверны, что вы можете считать, как будто он уже вернулся.
Баронесса сложила на груди руки и шептала молитву. Она уже чувствовала, как пред тем угадала, что ее сын жив, что Торичиоли должен сказать о его приезде.
Как ни был опытен итальянец в сношениях с людьми, но невозможно было, чтобы его сбивчивые речи все-таки не были угаданы матерью…
— Где он, где он? — спросила она.
— Он близко от вас… от Петербурга… то есть он подъезжает… может быть, подъехал… приехал… то есть приехал со мною, — голос Торичиоли дрогнул. — Вот он! — мог только добавить он.
В этот момент дверь из прихожей отворилась и Карл, живой и невредимый, быстрыми шагами ворвался в комнату. Баронесса ахнула и упала в раскрытые его широко объятия; она припала к сыну и прижалась головой, охватив его шею, и дрожащими руками начала перебирать по его спине, словно ей мало было видеть его, нужно было еще чувствовать, трогать. Ее худое, измученное тело колыхалось от все не унимавшихся рыданий.
Сегодня утром Карл, приехав в Петербург, явился в военную канцелярию по начальству и, боясь испугать своим внезапным возвращением мать и отца, решился найти какого-нибудь общего знакомого, с тем чтобы тот предупредил его стариков и подготовил их. В канцелярии он встретился с итальянцем Торичиоли, лучше которого, казалось, нельзя было найти для нужного Карлу дела, и они прямо из канцелярии поехали домой.
Карл остался в живых тем самым простым и естественным путем, о котором уже говорил Торичиоли. Пруссаки подняли его после цорндорфской битвы раненного и, как офицера, отправили в лазарет. После своего выздоровления Карл должен был остаться в числе пленных. Дать знать о себе он никак не мог, потому что все сообщения с Россией были прерваны.
В то самое время, когда в доме старого Эйзенбаха происходила радостная встреча Карла, у князя Андрея Николаевича, в его богатом дворце, удача сменилась неприятностью.
Давно ли, кажется, князь, полный надежд и самых радужных планов, принимал у себя Эйзенбаха и боялся, чтобы тот не расстроил его хорошего расположения духа, и вот теперь это расположение, не продержавшееся и неделю, сменилось самым мрачным. Проскуров ходил из угла в угол по своим отделанным и устроенным комнатам, но теперь уже ничто не радовало его и все казалось отвратительным и гадким.
— И нужно было сотни верст киселя есть… нужно было приезжать… Вот невидаль!.. Как? меня, князя Проскурова, принять так?! — ворчал он и опять ходил, и опять ворчал.
На нем был его бригадирский мундир, который он расстегнул только, но забыл снять, только что вернувшись из дворца.
Дело было в том, что государь принял его не только вовсе не так, как ожидал этого Проскуров, но даже так, как и предположить он себе не мог.
Прежде всего Петр совершенно не узнал Проскурова; он решительно не помнил своего посещения именья князя, когда завтракал у него. Из этого князь увидел, что напрасно надеялся на то, что именно сам государь приказал вернуть его из деревни.
Разговор затем у них произошел самый странный.
Петр, подойдя к Проскурову (это была не отдельная аудиенция, а общее представление), остановился пред ним и, видимо, затруднился, что бы ему такое сказать? Сердце князя сильно билось. Он уже видел по манере, с которою к нему подошли, что нельзя ждать ничего доброго. Петр мало изменился с тех пор, как Андрей Николаевич видел его у себя; у него были те же выпученные глаза, то же продолговатое лицо и то же выражение на нем застывшего испуга.
"Верно в детстве испугали его!" — подумал князь, ничуть не удивляясь той смелости, с которою он думает про государя, стоя пред ним.
Но Петр производил впечатление далеко не внушительное; напротив, в нем было заметно что-то слабое, болезненное, расстроенное, неестественно-жалкое.
— Ты умеешь курить кнастер? — вдруг спросил он Проскурова, совершенно неожиданно для того.
Князь смутился этим вопрос и не вдруг ответил:
— Нет, ваше величество, то есть я… я не знаю…
— Ах, глупая голова! Разве ты не знаешь, что всякий человек должен курить кнастер, чтобы не быть бабой?
Князь, овладев собою, закусил губу, боясь ответить, потому что ответ, который можно было дать и который чуть не сорвался с его языка, мог повлечь за собою еще большие неприятности.