Все это, разумеется, святая истина, плоская до самой образцовой банальности, и читателю, прочитавшему мою книгу, не к чему объяснять, что всеми своими двадцатью пятью страницами г. Фармаковский выстрелил на воздух. Я привел это место не для того, чтоб продолжать опровергать те нелепости, которые г. Фармаковский мне приписывает. Но на этих двадцати пяти страницах очень ярко выделяется одна характерная черта, объединяющая г. Фармаковского с большинством моих оппонентов, – это именно чрезвычайно ироническое отношение к «небу и блистающим на нем звездам», т. е. к жажде широкого и коренного понимания окружающего. В чем тайна зарождения и развития болезней? В чем суть действия вводимых в организм лекарственных средств? Г-на Фармаковского такие вопросы приводят в крайне смешливое настроение и напоминают ему вопросы хемницеровского «метафизика», интересовавшегося «сущностью» брошенной ему в яму веревки. Отравился больной, ну, и нужно ему впрыснуть апоморфин, чтобы вызвать рвоту. Г. Фармаковский уверяет, что я в подобном случае должен только всплеснуть руками и начать «изнывать» над вопросом: «как я могу впрыснуть больному апоморфин, если не знаю, почему он действует именно на рвотный центр?» Нечего, конечно, опровергать эту фантазию г. Фармаковского, но как характерен самый его прием, которым он пытается доказать вздорность всяких, сколько-нибудь широких запросов, всякой неудовлетворенности данным состоянием знания. К чему все это? Бесконечное количество шатких теорий о действии железа на малокровие и научно установленный факт действия микроорганизмов на нагноение для г. Фармаковского это решительно одно и то же, сам он всем одинаково доволен. Что за «метафизика» делать тут какое-нибудь различие!
Wie könnt ihr Euch darum Betrüben!
Thut nicht ein braver Mann genug,
Die Kunst, die man ihm übertrug,
Gewissenhaft und punktlich auszuuben?[68]
«Как часто нам, врачам, приходится говорить себе, сколько прорех в нашем знании и нашей деятельности! – писал Бильрот проф. Гису в 1861 г. – Преследуемый таким настроением, я опять и опять испытываю потребность в положительном исследовании, опять и опять берусь за микроскоп: тут я знаю, что я вижу, и знаю, что оно именно таково, каким я его вижу. Вот вам причина, почему мне мои анатомические работы милы и становятся все милее». «Я часто ловлю себя на том, – писал он же проф. Бауму в 1877 г., – что естественнонаучный патологический процесс, собственно, больше интересует меня в больном, чем терапевтический результат. Как ни утопична мысль: «если мы знаем причины всех нарушений природных процессов, то из этого уже само собою вытечет верное лечение», но мне очень трудно отделаться от нее».
Не правда ли, г. Фармаковский, какой «метафизик» этот Бильрот? Сам же признает, что мысль «утопична», а не может от нее отделаться! И как это он не способен понять, что «обязанность врача заключается вовсе не в сокрушении о том, что он не может вознестись на небо, а в том, чтобы в пределах возможного исполнять свое дело и облегчать участь страждущих людей!»
Не всем нам, врачам, суждено обладать талантом Бильрота, это зависит не от нас; но все мы, однако, должны хранить в душе его «святое недовольство», и горе той профессии, где на месте этого «святого недовольства» воцаряется безмятежное, любующееся собою научное самодовольство гетевского Вагнера.
Нет ни одной науки, которая приходила бы в такое непосредственно-близкое и многообразное соприкосновение с человеком, как медицина. Все прикладные науки своею конечною целью имеют, разумеется, благо людей, но непосредственно каждая из них стоит от человека более или менее далеко. Совсем не то видим мы в медицине, Реальный, живой человек все время, так сказать, заполняет собою все поле врачебной науки. Он является главнейшим учебным материалом для студента и начинающего врача, он служит непосредственным предметом изучения и опытов врача-исследователя; конечное, практическое применение нашей науки опять-таки сплетается с массою самых разнообразных интересов того же живого человека. Словом, от человека медицина исходит, через него идет и к нему же приходит.
Такое тесное и многообразное соприкосновение медицины с живым человеком, естественно, ведет к тому, что интересы медицины, как науки, постоянно сталкиваются с интересами живого человека, как ее объекта; то, что важно и необходимо для науки, т. е. для блага человечества, сплошь да рядом оказывается крайне тяжелым, вредным или гибельным для отдельного человека. Из этого истекает целый ряд чрезвычайно сложных, запутанных противоречий. Противоречия эти били мне в глаза, били, казалось мне, и каждому врачу, не потерявшему способность смотреть на жизнь с человеческой, а не с профессиональной точки зрения; и противоречия эти я изложил в своей книге.
Посмотрим же, как отнесся к ним г. Фармаковский. Я указываю, что в обучение на больных у нас входит значительный элемент принуждения, – что, напр., невежественная мать, для которой вскрытие ее умершего ребенка представляется самым ужасным его поруганием, принуждается идти на это горькою необходимостью. «Но ведь это предрассудок! – возражает г. Фармаковский. – А раз это предрассудок, то всякий развитой, интеллигентный человек должен против него бороться, а не раздувать его» (стр. 20). И г. Фармаковский говорит уже, что я «проповедую поход против вскрытий», и скорбит о «плохой услуге», которую я этим оказываю публике. Читатель видит, что г. Фармаковский самым старательным образом обходит вопрос, о котором идет речь: конечно, «с предрассудками нужно бороться», но то же ли это самое, что заставлять человека с предрассудком наступать ногою на его предрассудок? Я вот лично глубоко, напр., убежден, что наша стыдливость есть предрассудок; значит ли это, что я имею нравственное право заставить человека раздеться донага и выйти в таком виде на улицу? Смешно предполагать, чтобы г. Фармаковский не понимал этой разницы, – почему же он ее не видит? Потому что во всем вопросе его интересует только одно, – как бы от обсуждения вопроса в публике не увеличилась боязнь вскрытий; до остального ему решительно нет дела. Уж совершенно откровенно высказывается на этот счет другой мой критик, д-р К. М. Горелейченко; он прямо спрашивает: «Почему это Вересаеву понадобилось стать на точку зрения отца-бедняка? Непонятно!» – и утешается вполне справедливою мыслью, что бедняку же будет хуже, если он, из боязни вскрытий, не понесет и другого своего ребенка в больницу.[69]
Переходим к вопросу, который составляет одно из самых больных мест врачебной жизни, – к вопросу о поразительной неподготовленности молодых врачей к практической деятельности. Я рассказываю в своей книге о ряде ошибок, наделанных мною в начале моей практики. Мои оппоненты подвергают эти ошибки самой уничтожающей критике, доказывают, что они были ошибками и что сделал я их лишь потому, что я исключительно плохой, неспособный врач; обобщать же эти ошибки никак не следует. Конечно, практическая подготовка врачей несовершенна, «но, – пишет г. Фармаковский, – в большинстве случаев неопытность молодого врача обыкновенно выражается скорее отсутствием всякой помощи больному, чем принесением ему вреда» (стр. 28).
«Для того, чтобы «не вредить», – пишет и д-р С. Вермель, – каждый врач, средний врач вполне подготовлен! Ошибка всегда возможна, но от ошибок до трупов так же далеко, как от неба до земли. Надо уж очень быть храбрым, чтобы вредить».[70]
Также и по мнению д-ра И. И. Бинштока, я должен был предупредить читателя, что это только я вышел из университета таким мало знающим врачом, неопытность же других врачей больше выражается лишь в том, что они «обливаются холодным потом при первых своих назначениях». И опять выдвигается на сцену грозный призрак «читателя», «который должен прийти в ужас при мысли, кому приходится доверять свое здоровье, жизнь, и к тем бесконечным обвинениям, которые в таком изобилии сыплются на врачей, прибавляется еще одно, быть может самое ужасное, удостоверенное врачом».[71]
Мои ошибки доказывают лишь одно – что я плохой врач. Хорошо. Но, гг. Фармаковский, Вермель, Биншток! Расскажите же о ваших ошибках, но только расскажите искренно; это было бы важнее и нужнее для дела, чем ломиться в открытую дверь и с торжеством доказывать, что мои ошибки были ошибками. Право же, это слишком нетрудно! Напомню вам, что когда Пирогов опубликовал свои «Анналы», где вполне откровенно рассказал о всех своих ошибках, то нашлись критики, которые, разобрав эти ошибки, убедительнейшим образом доказали, что они были совершенно «непозволительны». А ведь Пирогов был несомненный гений, а критики его были столь же несомненным ничтожеством. Мы же с вами одинаково – обыкновенные средние врачи.
Но допустим, что вы, действительно, имеете право так победоносно критиковать мои ошибки, что у вас в прошлом нет воспоминаний, которые бы тяжелым камнем лежали у вас на душе. Но вы утверждаете, что и все врачи вообще – такие же хорошие врачи, как вы, что это только я один представляю печальное исключение. К счастью, во врачебном сословии немало людей, которые действительные идеальные интересы нашего сословия ставят выше трусливого соображения, – что скажет о нас публика.