— Когда снимаетесь? — спрашивал адмирал, взглядывая на своего Вениамина и втайне любуясь его открытым и смелым лицом.
— Завтра, в три часа дня.
— Конечно, под парами уйдете? — с презрительной гримасой продолжал Ветлугин. — А я так на стопушечном корабле в ворота Купеческой гавани в Кронштадте под парусами входил… И ничего… не били судов… А тебе «самоварником» придется быть… По крайней мере спокойно! — язвительно прибавил адмирал.
— Мы большую часть плавания будем под парусами ходить! — обиженно заметил Сережа, заступаясь за честь своего корвета.
— А чуть опасные места или в порт входить… дымить будете? Ну, что делать… Дымите себе, дымите!.. Ночуешь на корвете?
— На корвете. С шестичасовым пароходом уезжаю в Кронштадт!
Адмирал, никогда в жизни никуда не опаздывавший и всегда торопивший своих домашних, имевших несчастие куда-нибудь с ним отправляться, взглянул на часы.
— Еще час с четвертью времени! — заметил он. — Ничего с собой не берешь?
— Все на корвете.
— А часов у тебя нет?
— Нет.
— Вот возьми… верные. Сам выверял! Пять секунд ухода в сутки, знай! — говорил адмирал, подавая Сереже серебряные глухие часы с такой же цепочкой, купленные им для сына еще неделю тому назад. — Смотри, заводи в определенное время! — прибавил он строго.
Сережа поблагодарил и надел часы.
После минутного молчания адмирал значительно произнес:
— Слушай, Сергей! Мое желание, чтобы ты служил во флоте. Твои отец, дед и прадед — моряки. Пусть же старший и младший из моих сыновей сохранят во флоте имя Ветлугиных! Из тебя может выйти бравый моряк… Ты смел и находчив… Поплавай… приучись… Увидишь, что морская служба хорошая. Ты полюбишь ее и не бросишь, чтобы сделаться статской сорокой или каким-нибудь пустым шаркуном… Для того я и просил министра назначить тебя в плавание.
Сережа молчал, но решимость его исполнить свой «план» не поколебалась после слов адмирала. Он все-таки будет «сорокой», не сделавшись, конечно, «пустым шаркуном». Но грозный адмирал, моряк до мозга костей, был уверен, что Сережа полюбит море и службу и пойдет по стопам отца, и, разумеется, не предвидел в эти минуты своих будущих разочарований и бессильного старческого гнева, когда сын настоит на отставке и, к изумлению отца, откажется от всякой служебной карьеры.
— Уверен, Сергей, — продолжал Ветлугин, и голос его звучал торжественно строго, — что ты будешь честно служить отечеству и престолу. Твой отец ни у кого не искал, ни перед кем не кланялся, а тянул лямку по совести, исполняя свой долг. Ни казны, ни матроса не обкрадывал. Есть такие негодяи… У меня, кроме жалованья да деревушки от покойного батюшки, ничего нет! — гордо прибавил адмирал.
Сережа жадно ловил эти слова, и радостное, горделивое чувство за отца сияло на лице сына.
— Будь справедлив… Не лицеприятствуй… Не вреди товарищам. Будь строг, но без вины матросов не наказывай, заботься о них… не позволяй их обкрадывать. Я был в свое время строг, очень даже строг по службе… тогда пощады не давали. Но, во всяком случае, не будь жесток с матросами, чтобы тебе не пришлось потом прибегать к беспощадным мерам, к каким однажды пришлось прибегнуть мне… Избави тебя бог от этого!
Сережа смутно слышал о чем-то ужасном, бывшем в жизни отца, но что именно было, никто из домашних не знал, и Ветлугин никогда об этом не говорил. И юноша замер в страхе ожидания чего-то страшного. Он и хотел знать истину, и боялся ее.
Грозный адмирал смолк и задумался. Точно какая-то тень внезапно пронеслась над ним и омрачила его суровое, непреклонное лицо. И он, опустив голову, несколько времени пребывал в безмолвии, словно бы переживал в эту минуту давно забытый эпизод из далекого прошлого, воспоминание о котором даже и в таком железном человеке, как Ветлугин, по-видимому, вызывало тяжелое впечатление.
Наконец он поднял голову и сказал:
— Все равно, ты впоследствии услышишь. Так лучше узнай от меня.
Грозный адмирал сердито крякнул и начал:
— В двадцать третьем году я был послан в дальний вояж[32] на шлюпе[33] «Отважном» как один из лучших капитанов… Тогда ведь в дальний вояж ходили очень редко, и попасть в такое плавание было большой честью… Когда я имел стоянку в Гавр-де-Грасе, ночью на шлюпе вдруг вспыхнул бунт… Меня чуть не убили интрипелем[34]…Я положил на месте злодея и пригрозил стрелять картечью из орудия… Бунт был подавлен в самом начале… Затем…
Старик на секунду остановился и еще мрачнее и суровее, словно то, что он станет рассказывать, было самое худшее, — продолжал, понижая голос:
— …Затем я немедленно снялся с якоря, вышел в океан и повесил двух главных зачинщиков на ноках грот-марса-реи[35]. К рассвету я вернулся в Гавр принимать провизию…
Ветлугин смолк. Сережа был бледней рубашки. Он понял, почему у отца был бунт, и с невольным ужасом глядел на старика.
— Необходимо было! — прибавил, словно бы оправдывая этот поступок мести, грозный адмирал, поднимая на бледного потрясенного юношу глаза и тотчас же отводя их.
У Сережи подступали к горлу слезы. Его возмущенное сердце отказывалось приискать оправдание. Он не мог понять, что «необходимо было» повесить двух человек за свою же вину и после того, как уж бунт был прекращен. Разнородные чувства наполняли его потрясенную душу: негодование и ужас, любовь и жалость к отцу, на совести которого лежит ужасное воспоминание.
— Теперь другие времена, другие порядки! — заговорил после молчания грозный адмирал. — Хотят без телесных наказаний выучить матроса, сохранить дисциплину и морской дух. Что ж? Попробуйте. Быть может, и удастся, хотя сомневаюсь.
— Наш капитан не сомневается, папенька! — взволнованно и горячо возразил Сережа. — У нас на корвете совсем не будет линьков.
— Не будет? Но распоряжения еще нет? Телесные наказания еще не отменены!
— Все равно… капитан не хочет их… И он отдал приказ, чтобы никто не смел бить матросов, и просил офицеров, чтобы они не ругались…
— И не ругались? — усмехнулся адмирал.
— Да, папенька… Наш капитан превосходный человек.
— Ну и поздравляю твоего капитана! — иронически воскликнул старик и нахмурил брови.
Вслед за тем адмирал поднялся с кресла и, подавая Сереже двадцать пять рублей, проговорил с обычной суровостью:
— Вот тебе на дорогу… Не мотай… Помни: я не кую денег. Рассчитывай на себя и бойся долгов… В портах, смотри, будь осторожнее… Всякие дамы там есть… Остерегайся… Ну, прощай… Служи хорошо… Раз в месяц пиши, как это вы, умники, без наказаний будете плавать с вашим капитаном и содержать в должном порядке военное судно! — язвительно прибавил старик. — Мать, братья и сестры тебя завтра проводят, а я в Кронштадт не поеду… Нечего мне смотреть на ваш корвет. Я привык видеть суда в щегольском порядке, а у вас, воображаю, порядок?! От одного угля сколько пыли?! Чай, чухонская лайба, а не военное судно?!
Сережа хотел было возразить, что их корвет в отличном порядке и нисколько не похож на лайбу, но адмирал, видимо, не желал слушать и сказал, протягивая руку:
— Ну, будь здоров. Ступай! Не опоздай, смотри, на корвет!
И, крепко пожав Сережину руку, он направился в спальню, чтобы, по обыкновению, отдохнуть час после обеда.
Таково было прощание грозного адмирала с сыном перед трехлетней разлукой.
XII
— Ну, что? Как он тебя простил, Сережа? Как все было? Рассказывай, рассказывай по порядку. Ну, ты вошел к нему в кабинет… А он что?
Такими словами встретила Сережу адмиральша, горевшая любопытством и очень любившая, чтобы ей все рассказывали с мелочными подробностями и с чувством.
Но Сережа, грустный и задумчивый, еще не освободившийся от первого впечатления, вызванного отцовским признанием, должен был разочаровать адмиральшу. Прощение произошло почти без слов. Никаких трогательных сцен не было.
— И отец не бранил тебя? Не упрекал? — удивлялась мать.
— Нет, маменька.
— О чем же вы так долго говорили?
— Отец давал советы насчет службы!..
— А денег дал?
— Дал и подарил часы.
— Ну и слава богу, что все так кончилось!.. Я, впрочем, предвидела…
— Напротив, маменька, вы говорили, что папенька не простит! — снова съязвила красивая Вера.
— Вера! Выведешь ты меня из терпения, гадкая девчонка! — вспылила адмиральша.
— Вера! Как можно раздражать maman? — вступился Гриша.
— Ну, ты… просвирки… Пожалуйста, без замечаний! — огрызнулась Вера и ушла.
Об отцовском признании Сережа матери не сказал ни слова, но, оставшись наедине с Анной, в ее комнате, он все рассказал сестре и, окончив рассказ, воскликнул:
— Ах, Нюта, голубчик… Ведь это ужасно… И как тяжело за отца!