– Не сметь! Никаких действий! Никаких разговоров! Иначе они сметут нас. Это очень опасное племя, и их в десять раз больше!
– Как вы говорите со мной?! – попыталась было возмутиться Николь, но лейтенант вяло поднял руку.
– Я понимаю все, мадам Николь, но здесь может действовать только одна воля – моя. Я приказываю – не сметь и не двигаться!
Такой был эпизод. Сначала пустыня была божественно пустынна, а потом вдруг послышался отдаленный шум, бегущий, как пламя по траве, затем они увидели облачко пыли далеко впереди, еще через некоторое время стали слышны трубные звуки волынки, наконец, они расслышали собачий лай. Облако пыли все вытягивалось, становилось все зримее, скоро оно вытянулось на добрые полкилометра.
– Племя кочует, – сказал доктор Франсуа, – дай Бог, чтобы мирное.
Командир отряда, пожилой, усталый лейтенант, приказал остановиться, спешиться, приготовить оружие и боеприпасы.
– А что, разве еще остались непокоренные племена? – возбужденно спросила лейтенанта Николь.
– Считается, что не осталось, – отвечал ей лейтенант, – но есть племена, с которыми мы находимся в состоянии вооруженного нейтралитета. А раз нейтралитет вооруженный, то лучше держать оружие на взводе. Эти ребята очень простые, они понимают только силу – такой народный обычай.
Караван, в котором были Николь, Мари, Франсуа, не занял боевую позицию, так как это могло спровоцировать вероятного противника, но по тому, как караван перестроился в каре, любому даже мало-мальски опытному воину было понятно, что их ждут. Но ждут именно так, как полагается ждать, чтобы не затронуть ничьей чести, пережидают именно в состоянии вооруженного нейтралитета – ни больше и ни меньше. Николь и Машенька не стали прятаться за верблюдов, а остались на своих конях на обочине дороги, так, чтобы им было видно все приближающееся племя. Лейтенант вежливо попросил Николь убраться, но спорить уже было некогда.
Вот показалось красно-зелено-желтое знамя на высоком древке, увенчанном медными шарами и полумесяцем. А вокруг знамени десятки всадников во всей боевой амуниции разукрашенные, как на параде. Одни были в пирамидальных соломенных шляпах с зелеными перьями, другие – в бурнусах, почти закрывающих все лицо, третьи – в причудливых колпаках из перьев страусов. И у каждого длинное ружье сплошь в серебряных украшениях, сабли, пистолеты за поясом, длинные ножи. Некоторые ехали обнаженные по пояс и с саблями наголо, с хаиком[56], брошенным через плечо, на всех были широченные штаны самых причудливых расцветок: красные, оранжевые, зеленые, синие, лиловые, черные и все с золотыми лампасами, многие лошади были покрыты шелковыми попонами. Никогда в жизни не видела Машенька лошадей столь разнообразной, столь причудливой масти. Были почти темно-синие кони, были лошади камышового цвета, были ярко-рыжие, почти кровавые, белые с легкой голубизной, как белое белье на морозе, были золотистые…
"Боже мой, вот это кони! – думала Машенька. – Наша конюшня просто ничто в сравнении с ними".
– Да, – сказала Николь, умевшая угадывать несложные чужие мысли, – это очень богатое племя, и такие кони есть далеко не во всех королевских конюшнях. Какая прелесть! Боже, какая прелесть!
Ближе к знамени огромный негр в ливрее изумрудного цвета и с кольцом в носу вел в поводу боевого коня – белого крупного, с темно-серым хвостом почти до земли, в парче и в золоте. Конь выгибал могучую шею и пританцовывал в такт музыке, которую играли музыканты, шедшие в колонне по два за отрядом телохранителей. За первыми всадниками и чуть в стороне, по обе стороны еще всадники на черных, белых, ярко-рыжих конях, а в одеждах – сочетание самых неожиданных цветов – лимонного с черным, оранжевого с фиолетовым, оливкового с розовым, ярко-алого с синим. В общем, такое буйство, такая сшибка красок, что у Машеньки глаза разбежались, и она даже не сразу увидела самого главного, того, вокруг которого все это плясало и вертелось, – вождя племени.
Неприметный среди блистательной свиты, он ехал чуть впереди знамени на низкорослой кобылке неестественного розового цвета; наверное, кобылка была очень-очень светлой серой масти, с нежной кожей, просвечивающей сквозь влажную короткую шерсть, а прямые солнечные лучи делали всю ее розовой, такой, каких и не должно быть на свете. На вожде не было ни знаков различия, ни единой золотой или серебряной нити, уздечка простенькая, только седло из фиолетового бархата, обшитое серебром, точно так же, как и седло на Машенькином Фридрихе, видна была рука одного и того же мастера.
– Седло-то работы нашего мавра, – обратила внимание приметливая Николь. – Так что я в нем не ошиблась!
Вождь был одет очень скромно. Он завернулся весь в белый тончайший бурнус, и только большие красивые кисти рук его держали поводья на луке седла. Капюшон бурнуса стоял высоко торчком, видно, был специально устроен так, что как бы возвышался над головой, и лицо вождя было и не под солнцем, и открыто. Лицо его показалось Машеньке очень знакомым: чуть вьющиеся каштановые волосы, едва прибитые сединой, необыкновенно красивый лоб гения, уже почти седая бородка, менее седые усы, знаменитое пенсне со шнурком, свисающим вдоль правой щеки, и взгляд из-под пенсне, усталый, всепрощающий, вдруг вспыхивающий лукавым блеском. Мужчина был высокого роста, и даже бурнус не мог скрыть его общей худобы.
"Господи, вылитый Чехов! – изумленно подумала Машенька. – Как это может быть? Откуда? Он ведь умер в девятьсот четвертом году в Баденвейлере, и его привезли в Москву в холодильном вагоне, на котором было написано "Для устриц", и похоронили на Новодевичьем кладбище".
А кочевое племя тем временем шло своей дорогой. Машенька хотела окликнуть вождя, но губы не повиновались, она только прошептала:
– Антон Павлович!
Вождь уже отъехал метров на пятьдесят и не мог слышать ее шепота, однако он почему-то обернулся и чуть приподнял над плечом руку в знак то ли приветствия, то ли прощания.
А племя текло мимо. Шли десятки женщин с веретенами, прикрепленными к поясу, и на ходу пряли пряжу. На нескольких белых верблюдах были роскошные цветные шатры с гаремом; гнали овец, черных коз, сотни бурых верблюдов несли на себе шерстяной город; совершенно голые дети покачивались в огромных медных блюдах под сенью какого-то подобия навесов; шли старухи с клюками, ехали старики на маленьких осликах, бежали трусцой все новые и новые стада белых овец и черных коз, а за ними своры собак и замыкающие всадники с бичами.
– Будем считать, что нам повезло, – глядя вслед последнему всаднику, сказал доктор Франсуа. – Это очень воинственное племя, у них лучшие лошади во всей Сахаре, они богаты и коварны, как никто другой.
– Надо же, а у вождя совсем европейское лицо и даже пенсне, – сказала Николь.
– Ну и что? Я не исключу, что он в молодости окончил Сорбонну, – усмехнулся доктор Франсуа, – но это ничего не меняет.
Поехали дальше, а Машенька все размышляла о том, как природа рождает двойников, и вдруг у нее мелькнула удивительная, дикая мысль: "А если Чехов не умер, а сбежал из этого Баденвейлера в Сахару, то ему сейчас всего шестьдесят три года… очень похоже. А почему бы и нет, а?! Он поднял руку! Как он поднял руку! Почему же я не смогла его окликнуть, почему вдруг пропал голос? А может, так нужно? Да, значит, так нужно. Кажется, гроб с телом в Москве не открывали. А как он приподнял руку! И, кажется, блеснул серебряный перстень. Вдруг на том перстне та же надпись: "Одинокому везде пустыня"? Скорее всего именно так и есть, так и есть…"
Лейтенант дал команду строиться в походную колонну, и вскоре они двинулись в путь. А кочевое племя тем временем быстро уходило к горизонту и становилось все меньше и меньше, пока не сжалось в небольшой темный клубочек. Откинувшись на высокую спинку седла и опустив поводья, Машенька размышляла о Чехове – она отдавала себе отчет в том, что все, что она себе воображает, конечно же, беспочвенные фантазии, но все-таки… У них в семье был культ Чехова. Как говорила мама: "В России есть люди Пушкина и Чехова, а есть люди Достоевского. Мы – люди Чехова". Сейчас под палящим солнцем Сахары Машенька вспоминала о том, что ведь и Чехов тоже в неполные шестнадцать лет остался один на один с миром и пребывал в одиночестве почти до девятнадцати лет, пока не поступил в университет, не приехал в Москву и не воссоединился со своим многочисленным семейством[57]. Это были три самых таинственных года в жизни великого писателя. А Таганрог в те времена был город непростой: его купцы торговали зерном со всей Европой, порт кишел иностранцами, таганрогские меценаты-греки позволяли себе и горожанам такую роскошь, как городской оперный театр[58].
За эти несколько месяцев Николь задарила Машеньку платьями, бельем, обувью, костюмами для верховой езды, для тенниса, для плавания, всевозможными заколками и гребенками, каждая из которых стоила денег, достаточных для недельного прокормления десятка кадетов Севастопольского морского корпуса в Джебель-Кебире. У Машеньки, появившейся в губернаторском доме почти в чем мать родила, стало так много нужных и ненужных вещей, что в гардеробной комнате Клодин отвела для нее отдельный шкаф.