— Чувствую, что первая часть романа Семена Парийского завершилась почти законным образом, и по случаю столь удачного окончания предлагаю выпить…
Терентий громко захохотал, а Семен Парийский довольным голосом зашипел и тотчас же закашлялся. Пульхритудов достал бутылку, поднял ее вверх, к глазам, как бы на свет, — ничего не было видно, — взболтнул и, услышав глухо звенящий плеск, радостно сказал:
— О, почти половина еще!..
И налил в стакан вдвое больше того, чем раньше наливал.
— Ну, за твое бракосочетание, Сема! — сказал он торжественно: — да, теперь я вижу, что насчет любви ты был настойчивый мужчина… И за твое здоровье, Тереша! Ты не серчай, что я останавливаю все тебя: во-первых, лошадям отдых, во-вторых… все-таки доедем!..
— Помилуйте, вашескобродие, — возразил Прищепа обязательным[14] тоном, — ночи еще много, к свету дома будем… Вон только месяц показывается…
Он одной бородой кивнул в ту сторону, где в дымчатой пелене осторожно выглядывал из-за края земли неуклюже большой, красный месяц с видом удивленным, заспанным и как будто сконфуженным. Чернела степь, и много было звезд в потемневшем, поднявшемся небе.
Выпили. Помолчали, — трудно было говорить после таких больших порций коньяку, которыми на этот раз попотчевал Пульхритудов. Терентий достал из-за пазухи какой-то темный, витой калач и молча протянул его товарищам для закуски. Из чувства товарищеской деликатности Василий Евстафьич отломил кусочек и стал жевать, на языке почувствовалось что-то вроде шерсти, и вкус отдавал глиной. Выплюнуть было неловко. Он старательно разжевал эту товарищескую закуску и с некоторым усилием проводил в горло. Потом встряхнул бутылку и по взболтнувшемуся звуку определил, что еще есть чем запить вкус глины.
— Чтобы не оставлять зла и не останавливаться больше, давайте допьем, — сказал он.
— Воля ваша, Василий Евстафьич, — покорно согласился Парийский.
— Ну, и водка! — восхищенным голосом воскликнул Терентий: — прямо, печь печью… до чего она в жар бросает…
Было как-то особенно приятно стоять в самом центре черного степного простора, чувствовать его безмолвные широкие объятия, глядеть на роящиеся звезды, на поднимающийся, неровно обрезанный месяц и таить в груди прилив самых нежных дружеских чувств к старым товарищам. Одни они и — больше никого нет в миpе… Хотелось обнять их, сказать им что-нибудь трогательное и хорошее, радостно смеяться и удивляться великолепному случаю, устроившему такую прекрасную встречу. Из прошлого выплывали одетые лунным светом призраки каких-то неопределенных, но особенно милых, ласкающих воспоминаний. — Светлыми вереницами скользили они в отуманенных, приятно отяжелевших головах, колыхались и кружились в неуловимой легкой пляске, возбуждая веселое удивление своей неожиданной воскресшей близостью.
Когда закурили папиросы, сели, и тарантас опять задребезжал и зазвенел всеми своими разболтавшимися железными частями, товарищ прокурора с добродушным упреком сказал Парийскому, сидевшему теперь с ним плечом к плечу:
— Растревожил ты, брат, мое сердце своими воспоминаниями о старой любви. Когда настоящее у человека оголено от всяких нарядов, он разыскивает в прошлом хоть один миг… один!.. но одетый сказочной прелестью…
Парийский не понял, но коротким хмыканьем согласился с мыслью Василия Пульхритудова.
— Кстати, Сема…
Товарищ прокурора несколько понизил голос: — Не знаешь ли, где теперь Таиса?
— Это дьячка Аверкия дочка?
— Да.
— Давно не видал. Слышно было, что вроде как бы акушеркой или экономкой при земской больнице… Где-то на шахтах будто. Аверкий-то ведь помер. Слыхали?
— Нет, не слыхал. Ну, царство небесное ему. Большую вражду ко мне имел покойник. Все хотел мои письма представить к начальству моему, чтобы я женился на Таисе. А она, дура, взяла да и отдала мне их… Возвратила!.. Хотела благородством меня поразить… Но я после этого выгнал ее… Подлец я был, Сема!..
Товарищ прокурора поник на минутку отяжелевшей головой, потом высморкался в перчатку и повторил:
— Мерзавец был, как и многие смертные… Парийский, выпуская дым через нос, опять коротко хмыкнул, как бы соглашаясь и с этой мыслью охмелевшего товарища.
— Но дело не в том… Позднее раскаяние малоценно, особенно в пьяном виде. Вот в чем дело: у Таисы дочь была, ты знаешь?
— А как же. Учительницей теперь в Подлипках и бабушку к себе взяла. Второй год… как же! Барышня трудящая, хорошая…
— Ведь, это — моя дочь! — с гордостью сказал Василий Пульхритудов: я ей посылал по пяти рублей в месяц, пока не женился. А женился — перестал… Ибо жена у меня урожденная Батура-Воробьева, дама с утонченными вкусами, и моего жалованья, брат, не хватает на достойное их удовлетворение. Посему пяти рублей взять неоткуда…
Он засмеялся и покачал головой. Засмеялся и Семен Парийский, но тотчас же залился звонким кашлем.
— Но дело опять-таки не в том, — нагибаясь к уху сотрясавшегося от кашля Семена Парийского, продолжал товарищ прокурора: — ты расшевелил во мне не эти воспоминания… О своей гнусности я заговорил нечаянно… Прокурорская привычка сказывается… Но ты напомнил мне о милой, невозвратной лихорадке любви… о сладких томлениях сердца, о жарком трепете молодого тела… И вот передо мной — зажигающий блеск молодых глаз… и в сердце вновь сладостное волнение, сладкая боль…
— Вот здоровье-то какое, видите! — сказал на это Семен Парийский, с трудом одолевая кашель: — бьет-бьет вот этак… Голова постоянно больна: то сверчки в ней поют, то всякий звон…
— И все это ушло, — продолжал ожесточенным голосом Василий Пульхритудов, не слушая жалобы товарища: — все ушло и не вернется. Ничто не вернется. Ни темные ночи весны со звоном комаров…
— Да, весна ноне холодная, засушливая, — сожалеющим тоном сказал с козел Терентий.
— …Ни загадочное небо, засеянное звездами, ни те темные закоулочки в калиннике, где, бывало, прячемся…
— Калинник перевелся, вашескобродие… Теперь, ежели что, так под обчественный магазин…
— Поди ты к черту со своим магазином! Ты должен понять, что прелесть доверчивых девических речей и наивных слез, сладость риска, счастье запретных встреч чувствуется только в соответствующей обстановке! Должен быть непременно этакий шелковый ковер весенней травы, влажный запах ночи, вдали — несмолкающая трель лягушки… Мягкая, страстная, кошмарная трель… И на фоне ее — тут, рядом, отрывающиеся соловьиные коленца… Вот!.. «Под обчественный магазин!..» А почему бы не в свиной хлев, в таком случае?.. Эх, ты… ска-зал!..
— Да ведь мы, вашескобродие, кабы грамотные народы… — сказал в свое оправдание Терентий.
— Да… А мне жаль Таису, Сема, — грустным тоном заговорил снова Пульхритудов: — диковинный человек она была. Наскребет, бывало, где-нибудь грошиков, приедет в Москву ко мне, — я студентом был, — последнее отдаст. И знала ведь, что я на ней не женюсь, хотя я и уверял ее в этом. Знала… Но таковы свойства собачьей преданности. Бил я ее, скандалил, прогонял с синяками, обращался с ней хуже пьяного кота и босяка, а она все терпела… У меня же было еще и тогда твердо-холуйское намерение: жениться на богатой или со связями. И вот, брат, я женат теперь на урожденной Батура-Воробьевой…
Он поглядел пристальным, пьяно-влажным взглядом в глаза осовевшему Парийскому. Как будто ждал или сурового приговора, или ободряющего слова. Но Парийский лишь утвердительно кивнул головой: примем, мол, к сведению. Потом сказал:
— А ведь вы главную-то мою катастрофу не слыхали, Василий Евстафьич.
Товарищ прокурора отвернулся и, после долгой паузы, разочарованным, безучастным тоном проговорил:
— Ну, ну… виноват… я слушаю.
— Значит, стали проявляться у нас в доме разного сорта люди, — спокойным, почти эпическим тоном постороннего человека заговорил Парийский: — купчики там разные, конторщики, с монополии служащие. Сперва как бы к Тишке, — он на монополии получил, так себе, пустяковое… Приходят, приносят угощение разное, водки, вина, и, конечно, начинается разливанное море. Тесть мой тут же мокнет, — ему это на руку. Катерина за самоваром. А я на должности… За это время выровнялась она, в теле пополнела, белая, пышная, грудь высокая… просто: чего хочешь, того просишь… А глаза — на смерть пронзит человека!.. И очень хорошо понимала об себе, какая в ней сила против нашего брата, мужчины. За ней просто ватаги ходили… А деньгами как сыпали!..
— А бабешка ничего, значит, была? Не вредная? — сонным голосом спросил Пульхритудов.
— Просто, как дынка!
— Ммм… да, с такими беспокойно… У меня, брат, урожденная моя Батура-Воробьева тоже склонна окружать себя кобельками. Драгунская молодежь больше. Бывают также товарищи прокурора… из лицеистов… идеальнейшиe проборы, лакированные ботинки и подозрительные прыщи… Юные господа, делающие карьеру с головокружительною быстротой… Впрочем, продолжай!