- Боже мой, что это был за голос, - перебил я невольно... - В самой мелодичности было что-то энергическое, мужеское; не было никогда противной, аффектированно-детской сентиментальности, которая так несносна в разных jeunes premiers, {первых любовниках (франц.).} не было даже и юношеского... Нет, это была мелодичность тонов все-таки густых, тонов грудного тенора, потрясающих своей вибрацией... Ну как же вы, Иван Иванович, после этого сердитесь на меня, что я не бегу смотреть, как угорелый, на вашего Сальвини? То, что мы видали с вами, неповторяемо.
- А в самом деле, - проговорил Иван Иванович своим обычным задумчивым тоном, - какие условия должен соединять в себе трагик для того, чтобы можно было верить в трагизм!...
Разговор завлек нас обоих так, что мы дошли уж до Понте della Trinita и только тут заметили, что взяли самую дальнюю дорогу.
Иван Иванович вынул опять часы, посмотрел на них с добродушнейшею ирониею, раскрыл и взглянувши сказал: - Эх! не опоздать бы!
- А вы все-таки хотите? - спросил я.
- Да уж нельзя же, - отвечал он.
- Ну, так и быть - и я с вами.
Мы опять пошли по направлению к piazza del gran Duca.
Шли мы опять так же тихо и опять так же мало заботясь о том, что выбрали самую дальнюю дорогу к театру Кокомеру... Надобно вам сказать, что мы с Иваном Ивановичем все итальянские названия площадей, улиц, церквей и проч. склоняли по-русски: так, Trinita склонялось у нас Тринита, Триниты, Трините, Тринитою, о Трините, - Иван Иванович импровизировал даже раз в альбом одной из милейших соотечественниц стихотворение, начинавшееся:
Когда пройду я, бывало, _Гибеллину_
И выбравшись на площадь _Триниту_.
Итак, мы пошли к театру del Cocomero, спеша медленно и продолжая прерванный разговор.
- Вы говорите - условия! - начал я... - Да вот что, - и я остановился идти и остановил Ивана Ивановича за металлическую пуговицу его бархатного пиджака... - Истинный трагик такая же редкость, как белый негр. Право... Физиономия у трагика должна быть, особенная, голос особенный и, par dessus le marche, {сверх всего этого (франц.).} душа особенная.
- Но именно par dessus le marche, - заметил Иван Иванович. - Одной души трагической мало: надобно, чтоб средства у нее были выразить себя...
- А что такое трагическая душа, Иван Иванович?
- Бог ее знает, что она такое, - отвечал он. - Может быть, именно то, что вы называете веянием... {30}
- Да, - сказал я, почувствовавши себя на своей почве... - Трагик как Мочалов есть именно какое-то веяние, какое-то бурное дыхание. Он был целая эпоха - и стоял неизмеримо выше всех драматургов, которые для него писали роли. Он умел создавать высоко-поэтические лица из самого жалкого хлама: что ему ни давали, он - разумеется, если был в духе - на все налагал свою печать, печать внутреннего, душевного трагизма, печать романтического, обаятельного и всегда - зловещего. Он не умел играть рыцарей доброты и великодушия... Пошлый Мейнау {31} Коцебу вырастал у него в лицо, полное почти байронской меланхолии, той melancolie ardente, {пламенной меланхолии (франц.).} которую надобно отличать от меланхолии, переводимой на язык хохлацкого жарта мехлюдией...
- А из Ляпунова-то в "Скопине Шуйском" что он делал? - с живостию перебил Иван Иванович... - Он уловил единственную поэтическую струю этого дикого господина - я говорю о Ляпунове драмы, а не о великом историческом Прокопии Петровиче Ляпунове, - он поймал одну ноту и на ней основал свою роль. Эта нота - стих:
До смерти мучься... мучься после смерти!
Ну и вышел поэтический образ, о котором, вероятно, и не мечталось драме, рассчитывавшей совсем на другие эффекты.
- То-то и дело, - перервал в свою очередь я, - Мочалов, играя всегда одно _веяние_ своей эпохи, брал одну _струю_ и между тем играл не страсти человеческие, а лица, с полною их личною жизнию. Как великий инстинктивный художник, он создавал портреты в своей манере, в своем колорите - и, переходя в жизнь представляемого лица, играл все-таки собственную душу - т. е. опять-таки романтическое веяние эпохи. Коли хотите, можно было критиковать каждое его создание - как объективное, даже самое лучшее, даже Гамлета. Ведь Гамлет, которого он нам давал, радикально расходился - хоть бы, например, с гетевским представлением о Гамлете. {32} Уныло зловещее, что есть в Гамлете, явно пересиливало все другие стороны характера, в иных порывах вредило даже идее о бессилии воли, которую мы привыкли соединять с образом Гамлета...
- То-то привыкли! - сквозь зубы сказал Иван Иванович. - Помните, у некоторых "господ - разумеется, у мальчишек литературных - смелость приложения этой идеи бессилия воли доходила до совершенно московской хватки, до сопоставления Гамлета с Подколесиным... {33} Видели вы, кстати, как раз играли у нас Шекспира по комментариям и Гамлета по гетевскому представлению, {34} доведенному до московской ясности?
Я расхохотался, как сумасшедший. Память нарисовала передо мной все это безобразие - и Гамлета, сентиментального до слабоумия, детского до приторности, верного до мелочности всему тому, что в Шекспире есть ветошь и тряпки, - до спущенного чулка и обнаженной коленки, и Офелию, которую доставали нарочно - искали, видите, чистейшей простоты и "непосредственности" - и которая мяукала какие-то английские народные мотивы, а главное, короля, прелестного короля, ходившего и садившегося по комментариям, толстого, но с постной физиономией три дня не кормленного santo padre...
- Ну вот видите, - сказал Иван Иванович, когда я достаточно объяснил ему причину своего смеха... - Вы еще одну прелестную подробность забыли: несколько мальчишек, громко рассуждавших в фойе {35} о том, что в первый раз играют в Гамлете человека, - да положение публики, совершенно не знавшей, как к этому делу отнестись... Ну скажите же мне, кто тут, в этом до сентиментальности развенчанном Гамлете, понимал бессилие воли и тому подобные психологические тонкости... Да что уж Гамлет... Те, которые нередко плакали от бывалой Офелии {36} - талантливой в сценах безумия, хотя отвратительной дурным тоном до этих сцен безумия, которым песни ее были понятны в музыке инстинктивно-гениального Варламова, - все эти господа и госпожи находились в совершенной конфузии от постного представления по комментариям. Мальчишки кричали о невежественности публики... а для кого же, я вас спрашиваю, театр существует, как не для массы, не для публики?
- Разумеется, - отвечал я, - Мочалов-то тем был и велик, что поэзия его созданий была, как веяние эпохи, доступна всем и каждому - одним тоньше, другим глубже, но всем. Эта страшная поэзия, закружившая самого трагика, разбившая Полежаева и несколько других даровитейших натур, в этом числе поэта Иеронима Южного, - эта поэзия имела
разные отражения, в разных сферах общества. Одна из глубоких черт Любима Торцова {37} Островского-это то, что он жертва мочаловского влияния; еще резче наш поэт выразил это в лице заколоченного в голову до помешательства и помешавшегося на трагическом Купидоши Брускова... {38}
- Да-с... великий трагик есть целая жизнь эпохи, - перервал Иван Иванович. - И после этого будут говорить, что влияние великого актера мимолетное!
- Вы сказали, жизнь... Не вся жизнь, но жизнь в ее напряженности, в ее лихорадке, в ее, коли хотите - лиризме.
Мы были уже между тем на площади del gran Duca.
Милостивые государи! Я вас ничем не беспокоил из-за границы: ни рассуждениями о влиянии иезуитов и о борьбе с ними Джоберти, ни благоговением к волосам Лукреции Борджиа, {39} ни Дантом - ничем, решительно ничем. Я был свидетелем, как перекладывали из старых гробов в новые множество Медичисов и лицом к лицу встретился с некоторыми из них - и ни о чем я вам не рассказывал... но в настоящую минуту, только что помянул я площадь del gran Duca, - во мне возродилось желание страшное сказать о ней несколько слов, с полной, впрочем, уверенностью, что если вы" ее не видали, то мой восторг от нее не будет вам понятен, а если видели, то приходили в восторг и без меня... А все-таки я даю себе волю. Потому что изящнее, величавей этой площади не найдется нигде - изойдите, как говорится, всю вселенную... потому что другого Palazzo vecchio - этого удивительного сочетания необычайной легкости с самою жесткой суровостью вы тщетно будете искать в других городах Италии, а стало быть, и в целом мире. А один ли Palazzo vecchio... Вон направо от него - я ставлю вас на тот пункт, с которого мы с Иваном Ивановичем шли в этот вечер на площадь, - вон направо от него громадная колоннада _Уффиции_, с ее великолепным залом без потолка, между двумя частями здания, с мраморно-неподвижными ликами великих мужей столь обильной великими мужами Тосканы. Вон направо же изящное и опять сурово-изящное творение Орканьи - Лоджиа, где в дурную погоду собирались некогда старшины флорентийского веча и где ныне - mutantur tempora {времена меняются (лат.).} - разыгрывается на Святой флорентийская томбола!.. {40} Вон налево палаццо архитектуры Рафаэля - еще левей широкая Кальцайола, флорентийское Корсо, {41} ведущее к Duomo, которого гигантский купол и прелестнейшая, вся в инкрустациях, колокольня виднеется издали. А статуи?.. Ведь эти статуи, выставленные на волю дождей и всяких стихий - вы посмотрите на них... Вся Лоджиа Орканьи полна статуями - и между ними зелено-медный Персей Бенвенуто Челлини и похищение Сабинок... А вот между палаццо Веккио и Уффиции могучее, хотя не довольно изящное создание Микель Анджело, его Давид, мечущий пращу, с тупым взглядом, с какою-то бессмысленною, неразумною силою во всем положении, а вон Нептун, а вон совсем налево Косма Медичис на коне, работа Джованни да Болонья. И всем этом такое поразительное единство тона - такой одинаково почтенный, многовековый, серьезный колорит разлит по всей пьяцце, что он представляет собою особый мир, захватывающий вас под свое влияние, разумеется, если вы не путешествуете только для собирания на месте фотографических видов и не мечтаете только о том, как вы будете их показывать по вечерам в семейном или даже не семейном кружке... Если вы способны переходить душою в различные миры, вы часто будете ходить на пьяццу del gran Duca... Днем ли, при ярком сиянии солнца, ночью ли, когда месячный свет сообщает яркую белизну несколько _потемневшим_ статуям Лоджии и освещает как-то фантастически перспективу колоннад Уффиции... вы всегда будете поражены целостью, единством, даже замкнутостью этого особенного мира, - и когда вы увидите эту дивную пьяццу - чего я вам искренно, душевно желаю, в интересе расширения симпатий вашей души - вы поймете, почему я перервал в рассуждения страницей об одном из изящнейших созданий великой многовековой жизни и человеческого гения.