— Святый угодничек божий Никола… Стопочка… помилуй меня грешную… Преподобный Иоанн Кронштадтский, молись за нас, грешных… Заступница усердная… помилуй мою душу грешную…
Под этот певучий, молящий голос Егор опять заснул, обвеваемый ароматной прохладой наружного воздуха.
Когда его разбудил отец, было уже шумно, ярко кругом. Солнце стояло высоко, луж на платформе не было, в зале было почти пусто. Богомольцы разбрелись в разные стороны, ходили в город, пили чай на высохшей платформе, спали в тени. Матушка дала Егору кружку чаю. За окном, на платформе, в центре толпы старух, калек, болящих ораторствовал о. Михаил. Он говорил, должно быть, о «благодатных» средствах исцеления от разных недугов, а толпа жадно, с поглощающим вниманием слушала его.
Егор поскорее допил чай и побежал туда же. О. Михаил для чего-то заносил звания, имена и фамилии болящих в свою записную книжку, а толпа все густела вокруг него.
— Помяните и меня, батюшка, в своих святых молитвах — Назария! — настойчиво раздавался звонкий тенор сзади Егора.
— Звание? — деловым тоном спрашивает о. Михаил.
— Я — городовой… Городовым в Москве служил… Да зашиблен лошадьми, так в грудях у меня стеснение… воздух не держится… Даже иной раз говорить не говорю, а прежде агромаднейший голос был…
О. Михаил писал и писал, долго писал. Что он записывал, окружавшая его толпа не знала, но вид записной книжки, вид серьезного, глубоко озабоченного о. Михаила внушал мысль о чем-то чрезмерно важном, необычном, таинственном.
— А вот тут есть женщина, батюшка, — заговорил опять бывший московский городовой, — женщина… муж у ней поврежден умом, просит его записать…
— Где она? — спросил о. Михаил.
— На платформе. В Москву везет.
— А почему же не к о. Серафиму? — с изумлением воскликнул батюшка.
— Кто же ее знает… Билет, говорит, ей на Москву даден…
— Что ж такое! Тут не далеко свернуть в сторону. Где она?
И о. Михаил проворно направился в ту сторону платформы, куда повел его бывший городовой. Толпа повалила за ними. Егор тоже не отставал.
И когда он на своих костылях с усилием протискался в середину толпы, окружившей сумасшедшего, его жену и о. Михаила, он, прежде всего, увидел стоявшего почтительно, без шапки, молодого человека в пальто по колени, подпоясанного синим поясом, за концы которого сзади держал другой молодой человек в пиджаке. О. Михаил стоял перед полной, молодой, безбровой женщиной с очень круглыми формами.
Батюшка красноречиво убеждал свернуть с дороги к о. Серафиму, а женщина, держа свои пухлые руки на животе, говорила, что провожатый ей дан только до Казани. Ее муж глядел на о. Михаила недоумевающими, кроткими, детскими глазами, и в его круглом, наивном, молодом лице, с усами и короткой щетиной небритой бороды, в его стриженой голове и в том смирном внимании, с которым он глядел в рот о. Михаилу, усиливаясь, может быть, понять его речь, — было много детского, беспомощного и трогательного.
— С чего же повредился? — спросил о. Михаил.
— А Бог его знает. Крушение поезда было. С тех самых пор попортился.
— А зачем же это вы его связали?
— Да боимся, кабы не выскочил. Раз в окно чуть не вылез. А то на паровоз лезет: «Я, — говорит, — машинист…»
О. Михаил покачал с сожалением головой и, помолчав, сказал:
— Мой душевный совет вам: повезите к о. Серафиму!
И толпа, которая пристально и жалостливо рассматривала этого человека, — толпа этих старух, болящих, калек, людей, угнетенных каким-нибудь несчастьем или скорбью, тоже повторяла слова о. Михаила, веря в возможность чуда, надеясь на всемогущество нового заступника, чая воскресения умерших преданий о невозможном, которое было когда-то возможно…
В полдень подали поезд. Богомольцы, расположившиеся в ожидании его по всей платформе с своими узлами и котомками, кинулись в вагоны, давя друг друга, застревая в дверях, ссорясь, крича, захватывая места. Кричали и толкались жандармы, кричали какие-то железнодорожные начальники, кричали кондуктора и сторожа… В воздухе, нагретом и тяжелом, стоял гвалт, и становилось страшно. В этой сутолоке Егору пришлось понести чувствительную потерю: о. Михаил, переговорив по секрету с «обером», решил сесть во второй класс, и Егору уже никогда больше не пришлось его видеть. Он с отцом пошел вперед, безнадежно посматривал на вагоны, уже битком набитые пассажирами. Около одного вагона стояли кондуктора. Отец заглянул в окно и несмело сказал:
— А тут ведь никого нет?..
— Служебное отделение, — строго сказал один кондуктор.
— Да пускай садятся, — прибавил другой. — Садитесь, кавалер.
И Егор с отцом очутились в пустом отделении вагона, в котором было только одно существенное неудобство: удушливо пахло клозетом. Но едва они успели расположиться, заняв сразу две лавки, как дверь отворилась и в нее испытующе заглянул кудрявый человек в картузе, с русой бородкой.
— Слободно? — спросил он мягким голосом, заискивающе глядя своими блестящими, маленькими глазками на Егора.
— Служебное отделение, — строго сказал отец.
— А мы на полку?..
И, видя, что возражений нет, он проворно вошел, а за ним последовал еще коротенький старичок с квадратным лицом.
— Сида-а-йте! — сказал кудрявый человек, засуетившись, и радостно засмеялся.
Он тотчас же забрался на полку и разостлал там свой суконный халат. Старичок смирнехонько присел в углу, стараясь занять своей особой как можно меньше места. И оба, видимо, были довольны. Кудрявый человек, восторженно поглядывая сверху своими блестящими глазками, не выдержал восхищения и рассмеялся горошком. Этот смех заразил старика, Егора и его отца. И они все дружно смеялись и посматривали, как толпы метались по платформе и шли куда-то все вперед и вперед, мимо их вагона.
Но вот через несколько минут опять отворяются двери, и в них заглядывает черная борода.
— А здесь занято, — быстро говорит кудрявый хохол сверху.
— Занято? — недоверчиво и уныло переспрашивает борода.
— Да. Тут вон начальники сидят… Вон мундер лежит… аполеты вот… видите…
Но пока происходило это объяснение, из-за черной бороды вылезло, одна за другой, около полдюжины баб. Они вторглись дружно и безапелляционно и сейчас же наполнили маленькое отделение своими узлами, котомками, чайниками. И оказалось их уже не полдюжины, а целый десяток.
— Дамська дальше, — пробовал было соврать кудрявый хохол, лицо которого из веселого постепенно вытянулось в тревожное и недоумевающее…
— Да мы бы и в дамской, — застрекотали бабы, — да человик у нас… его не пускают.
— Да его хочь и к нам!
— Да у него ж жена да дочь…
— Эк бида… не скиснут без него.
— Ни… он говорит: голодный буде…
— Эк!.. — досадливо крякнул кудрявый хохол и слез с полки, чтобы занять свою долю места и на лавке.
И снова духота, теснота, вонь…
Тронулся поезд. Пробежал сначала город с церквами, с мелкой панорамой домов, разбросанных по скату нагорного речного берега, с лесопильными заводами; сверкнула узкая, загрязненная речка, прогремел мост, потянулось какое-то длиннейшее село с деревянными домиками, без труб, без пристроек, почти без окон… Потом пошли огороды, побежали рощицы, перелески, поля сжатые и не сжатые, маленькие станции с долгими остановками, с толкотней около кадок с водой, около крестьянок, продающих яйца, малину, яблоки и орехи. Девчонки лезли к окнам вагонов с своими товарами, наперерыв кричали, протягивали тарелки. Иногда жандарм — должно быть, от скуки, — гнал их, давал пинка, вышибал из рук деревянную чашку с яблоками, — яблоки рассыпались и катились по платформе, — но проворная девчонка быстро подбирала их и снова уже протягивала чашку по направлению смотревших в окна пассажиров, а жандарм зевал…
Так ехали до вечера. Вечером пересаживались в Рузаевке. Тут обокрали толстую монахиню, и она без конца охала и плакала. Ночью еще пересаживались на станции Тимирязево, и там опять обнаружена была кража у двух пассажиров. Отец Егора вздыхал и осторожно ощупывал правый бок жилета, где у него были зашиты деньги.
Егору пришлось теперь спать сидя, в самом неудобном положении. Ныла нога, болел бок и левая половина головы. Он часто просыпался и глядел в окно, ожидая, что поезд вот-вот добежит до следующей станции, и тогда — конец их пути.
Но поезд все бежал и бежал. В окно видны были синие тучки, зарумяненные зарей, высокое и бледное голубое небо, свежий, точно отмытый, березовый лесок, фигуры солдатиков в белых рубахах и накинутых на плечи шинелях, мужички с костылями, в армяках и лаптях, с какими-то бляхами на груди. Мужички стояли неподвижно на одинаковых дистанциях. Казалось, они боялись повернуть головы в сторону поезда и смотрели, не моргая, вперед, в ту сторону, куда он шел. А мимо них гарцевали на конях по скошенным полям урядники, похожие на генералов, как их рисуют на картинках. Мелькали кое-где белые палатки, а возле — маленький огонек с задумчивым солдатиком, вспоминающим родину и, может быть, покос где-нибудь там, далеко, в родных местах.