Потом я смутно помню, как Серхио вдруг дернул меня в боковую подворотню, потом куда-то тащил за плечи, приговаривая: идем, идем, идем, и мне стало нехорошо. Тогда он больно нажал мне куда-то под ухо, и дурнота прошла. Он быстро вывел меня куда-то на широкий проспект. В Москве тогда было страшно непривычно по ночам - выключали уличные фонари, и ни одну улицу невозможно было узнать.
Впрочем, за меня все узнавал Серхио.
Долго ехали на такси в сторону Ботанического сада, и в дороге я совершенно пришла в себя. Был тусклый подъезд и старомодный лифт, свирепо громыхающий в клетке. Крохотная комнатка, метров пятнадцать квадратных, а в кухне вообще окромя газовой плиты ничего не помещалось - даже маленький столик втиснуть некуда, и на табуретку можно было влезть только в "позе лотоса".
И все равно тут мне показалось уютно после приторно учтивых творцов дизайна упаковки. Под черной тяжелой мякотью ночи за окном так ласково мигала огоньками влажная Москва... Я позвонила домой и упредила, что не приеду. Без объяснений. В конце концов, им было все ясно, я думаю.
Когда мы были в постели, Серхио был ТАК нежен, что мне от неожиданности и счастья хотелось молиться...
Обжигающий горный поток охватывал мое голое тело, от пальчиков на ногах, потом по щиколоткам выше, выше, ласкал колени и бедра, подтекал под ягодицы, разливался теплым током за спиной, выхлестывал на живот и смыкался на груди, маленькими вихрями вокруг сосков... И между бедрами, нежно скользя и дрожа, бился родник, мощный и ласковый, он был полон круто бурлящей живой воды, этот источник, смывающий память о прошлом и будущем. Я была равна моему телу, и в то же время не владела им, тело действовало само, само, само выгибалось навстречу ласкающей волне, и самое сладкое было - отдаться самостоятельному безотчетному движению, этому наслаждению от слияния с самой собой...
Сколько раз было со мной это? Неважно; сколько бы ни было - все равно мало, так мало...
Господи, как же великолепна Москва теплой ночью! Я ещё и не пыталась заснуть. Хмель с меня почти весь слетел. Серхио спал, а я подошла к окну и отдернула куцые хозяйкины гардинки. Землю окутывает космос темно-лилового цвета; вдалеке, на юго-западе, посверкивает оранжевым огнем шкворень Университета, горят Кремлевские неугасимые звезды, а чуть левее, с восточной стороны, чернильный горизонт словно пропитан сиреневым сиянием. Небо над Москвой ночами - как прохваченный юпитерами воздух под сводом театра, где словно зависла не пыль с копотью, а розовая гримерная пудра. Холодные салатовые отблески - авансы утренней зари - медленно перекатываются по ребристым крышам металлических гаражей где-то внизу, смутно высвечивая ночных работяг, с гундосым матом грузящих ящики в гулкие фуры, и в светлеющей перспективе постепенно становится различимым каждый листочек, что тянет дерево - и не дотягивает до твоего третьего этажа от матери сырой земли.
Ночь для меня - особое время.
Он спал.
Часы на пыльной деревянной полке тиктакали дидатически и чопорно, напоминая, что пора спать, как всем пока советским людям, а я продолжала стоять босиком на узкой полоске прохладного линолеума перед окном, которая осталась не прикрыта ковролитом. Впрочем, мне совсем не обязательно стоять на ковре...
Я приподнялась на цыпочки и почти оторвалась от пола. Еще немного - и улечу в окно, прямо сквозь стекло. Только обернуться мне - и увижу Серхио. Грудь у него была опушенная, виделась как в легком тумане, а простыня сползла до пояса. Плечи крепкие, и даже под пережеванной простыней видно, какие тугие и узкие у него бедра. Тело его, помню, слегка поблескивало он сладкого, уже родного пота...
Да, и еще, мне хотелось помедлить у окна босиком, немножко повременить, оттянуть этот момент, чтобы потом, со сладостной улыбкой на околдованных губах подойти, подобраться к нему, спящему, потихоньку отодвинуть простыню и теплыми губами обласкать, обыскать его всего, не оставляя на нем ни одного тайника - тайника от меня...
ЭПИЛОГ
И вот я вернулась к тому месту, откуда начинала. Все уже со мной было - и вроде как не было. То есть - слишком многое все ещё впереди.
Меня мучает не только неопределенность моего собственного будущего, хотя, конечно, на то оно и будущее, чтобы оставаться непредсказуемым. А вот сколько людей погибло, пока мы спасались с Серхио-Ромой?
Сперва чуть не погиб сам Сера. Если бы это случилось, ничего из дальнейшего в моей жизни не произошло бы. Не было бы, наверно, ни Тани Можно, ни Бориса Ивановича, ни Никольской, никого. Нет, конечно, появился бы кто-то другой. Но воображать этого другого - все равно что заново придумывать себе всю жизнь.
Дальше. Убили Бориса Ивановича. Вот уж совершенно безобидный, кроткий человек. Хотя как знать, если он вращался во власти, наверно и у него были темные связи с разными сомнительными личностями, вроде моего Серхио-Ромы... Но умер он такой дикой, мучительной смертью, что мне всегда будет больно при воспоминании о нем. Я хорошо представляю себе его последние минуты ведь я побывала в Вене...
Затем убивают Володю Исмагиловича, непьющего слесаря, которого впору заносить в Красную Книгу, хорошего семьянина на целых две семьи. Хотя потом эта смерть оказывается устроенной только для меня, "в моих глазах". А где настоящий Володя Исмагилович, трудно сказать. Как и наш настоящий участковый.
А в Каире ночью перед нашим тараканьим отелем подстрелили ещё одного просто так, словно для разминки. А потом где-то - второго. Но они все-таки были агентами, им нельзя без этого пиф-пафа. Хуже другое - одного из них отдал на смерть Рома Огиано...
Алла Шварц, первая жена дяди Левы... Я видела её прямо перед гибелью, и это самое страшное. И она тоже вряд ли по своей воле участвовала в этой игре.
Александра Писахова разорвали на куски уже в Испании, лихие баски. И тоже на моих глазах. Но его мне не очень жаль. То есть, жаль как человеку человека, из чистой животной внутривидовой солидарности, но не более того. Он знал, на что шел, во что ввязался. Он хотел дорого жить и властвовать. И за это приходиться платить ранней смертью, такова уж природа.
А вот Таня Можно... Это уже отчасти на мне, как ни крути. Хотя у этого существа. наверное, не могло быть другого конца. У него не могло быть любви.
Нет, почти все мужчины, которые встречались мне на жизненном пути, имели только одно желание - утвердить свою власть. И с этим всегда было трудно сладить. Они хотели утверждать себя в чем угодно - и прежде всего в любви, существование которой сами же ставили под сомнение.
Я, наверно, в глубине души обычная дура. И в моем понимании любовь настоящая любовь - это готовность к пожертвованию всего. Ну, или многого. К сожалению, сама-то я на такое не способна - ведь я не отдала ради Ромы-Серхио ничего существенного. Но с другой стороны, тогда я мало что понимала. А вот когда я нажимала на спусковой крючок пистолета, целясь в Таньку Можно, это само по себе было жертвоприношением себя. Ведь я готова была к тому, что меня арестуют и вообще посадят в тюрьму. И ещё - стреляя в Таню Можно, я ставила точку на феминизме. Для меня он умер, как ложный. А чем я его заменю для себя - пока трудно сказать. Одно ясно - самое главное обязательно связано с жертвоприношением.
Мужчины часто готовы пожертвовать одной конкретной женщиной, когда им светит заполучить большие деньги или ещё что-нибудь, что позволит им иметь нескольких других, возможно, лучших.
Но вот Серхио был совсем другой. Я, конечно, любила его, можно сказать, за его "прописку в западном мире". Это да. Бейте меня. Но я любила искренне. Не задумываясь о выгодах для себя - ведь я так и не вышла за него замуж. Вышла-то я за другого него - почти нищего, шута, артиста, пусть даже с интересной профессией.
Серхио был человеком моей мечты - во всем.
Но получается, что и Рома - тоже, хотя он этого старался не показывать. Он, как получается, не приносил меня в жертву. Но ведь и себя тоже.
А мне кажется, что любовь - это всегда гибель в лавине. Как опасный слалом. Настоящая, предельная любовь - к женщине, Родине или другу всегда гибельна, потому что желание слиться с кем-то окончательно, бесследно, означает отказ от собственной жизни. Конечно, необязательно погибать в физическом смысле. Есть примеры самопожертвования и другого рода. Но в любом случае, предельно любящая (то есть жертвующая) женщина всегда отказывается от своей самости.
Вот поэтому я и не могу однозначно сказать, что люблю Рому-Серхио. Несогласна я забыть про себя - и он не согласен перестать заниматься собою. Все очень относительно.
- Ты меня любишь, маленькая? - спрашивает он иногда хриплым шепотом.
Это в постели, после счастья, которое мы даем друг другу, и за которое я, наверное, благодарна ему больше, чем он мне. Потому что теперь ему не надо притворяться, и он бывает сам собой.
- Да, да, да... - шепчу я непослушными губами и нежно обнимаю его за несчастную, скроенную из лоскутков шею, потому что знаю - он тоже понимает, что такое любовь на её пределе. И спрашивает вовсе не о той любви. А о простой, обычной.