Кроме того, на Плющихе незадолго до моего появления в Москве скончался Всеволод Константинович Книпер - муж отбывавшей очередной срок еще одной моей тетки Анны Васильевны, и сама Тюля была после этого в неблестящей форме. Сулержицкие приняли меня очень радушно, однако совершенно новая обстановка, другой дух семьи - все это заставило меня снова как бы сжаться и пройти еще один курс адаптации. На какое-то время я стал будто бы младше, и это не фигура - когда я возвращаюсь памятью к тем дням, я "ивановский" кажусь самому себе гораздо более взрослым и самостоятельным, чем я же, но в Москве. Через некоторое время за малые размеры, тощеватость и черные глаза получил я прозвище Курилка, с одной стороны по ассоциации с детской святочной песенкой, где были слова "...жив, жив Курилка..." - присутствие жизни в моих небольших пределах казалось невероятным и вызывало радостные восклицания, с другой, по-видимому, из-за легко проводимой параллели с героем одной из андерсеновских сказок - тонким куском деревянной щепы, использовавшимся для освещения. Так я Курилкой у всех Сулержицких и остался навсегда, а Лека зовет меня так и сейчас, хотя теперь упомянутая аналогия уже не напрашивается.
Введу основные действующие лица данной главы. Сам я всерьез действующим еще не был, но на Ваших глазах буду переходить из пассива в актив. Итак, главой семьи Сулержицких был дядя Митя, Дмитрий Леопольдович Сулержицкий (1903-1969), сын того самого знаменитого Сулера, сподвижника Станиславского. У дяди Мити имелось постоянное место в доме, мне сейчас кажется, что он его как бы никогда и не покидал; место это - самая большая комната из трех, превращенная в его кабинет-мастерскую. Воспитывался дядя Митя во МХАТе и по подготовке был театральным художником, пробовал себя в этом качестве и в 1-м и во 2-м МХАТе, сотрудничал, в частности, с В.В. Дмитриевым, но на этом поприще успех ему не сопутствовал. Перенесенный им в детстве полиомиелит привел к серьезному повреждению одной ноги, так что в море, вплавь, он себя чувствовал лучше, чем на суше. Отец пристрастил его к настоящим морским судам, и он стал великим знатоком морского парусного дела. Во время войны начались съемки фильмов о русских адмиралах Нахимове и Ушакове, и дядю Митю разыскали как специалиста по парусному судостроению. Взялся он за это, как за заработок, но увлекся работой. Я появился в доме в самый разгар изготовления макетов судов для съемок. В конце концов дядя Митя руководил самими съемками морских батальных сцен, следил, чтобы паруса расправлялись так, как положено, чтобы все перестроения происходили в соответствии с парусной классикой. Работа дяди Мити удивительно ему шла - он оказался макетчиком высшего класса, т.е. делал макеты кораблей, домов, мебели, в общем, чего угодно с удивительным тщанием, точностью и красотой, халтура к его работе и близко не лежала. А шла ему эта работа еще и потому, что было в нем, по-моему, что-то от мастеровитого гнома: седой невысокий человек с немодной тогда бородой, обрамлявшей его всегда немного лукавое и очень доброе лицо. И голос был хрипловатым и торопливым, даже чуть сбивающимся тенором, т.е. имелось все, что положено добрейшему гному, по моим, разумеется, тогдашним, да и теперешним представлениям. Кстати, последней и, к сожалению, так и оставшейся нереализованной, хотя и полностью законченной работой был "Морской словарь для детей" - дядя Митя умер через несколько дней после того, как навел в рукописи окончательный порядок.
Жена дяди Мити Мария Николаевна (1905-1987), тетя Маруся; ее отцом был Александров - другой сподвижник Станиславского и тоже один из МХАТовских столпов (его выучениками были знаменитые актеры Бирман, Мих. Чехов, Гиацинтова и многие другие). Тетя Маруся была держательница дома; при двух детях, негарантированных или гарантированно малых заработках мужа, страна воюет и т.д. роль эту никак не назовешь простой. А тут еще и меня подкинули. Но для преодоления неизбежных трудностей тетя Маруся обладала всеми необходимыми качествами и оружием - любимые муж и дети, невероятная доброта и стремление сделать все, чтобы удержать свой дом, сохранить его притягательное тепло и сгладить трудности так, чтобы их и вовсе не заметили.
Старший из двух детей - Лека, Леопольд (1929). Теперь он немолодой человек, геолог, увлеченный своим делом и много напутешествовавший по дальним уголкам страны - Камчатка, Ямал и др. Мальчиком же Лека был очень похож на молодого Блока - так же ровно окруженный вьющимися волосами лоб, глаза внимательные и со смешинкой, да сам овал лица, его пропорции - тоже были схожи. Представляю, как будет забавляться сам Леопольд Дмитриевич, читая мои записки, но что я могу поделать - в нем, действительно, было это сходство! Лека в то время был уже в одном из старших классов музыкальной школы, и помню, что вызывал у меня смесь зависти с унынием своим исполнением рахманиновского первого фортепианного концерта - масштаб произведения и его мощь меня поражали уже тем, что позволяла услышать фортепианная партия. Я удивлялся, что все это выходит из-под рук хорошо мне знакомого человека, и думал: "Нет, так мне никогда не сыграть!" - и, увы, был прав...
Марьяна по возрасту была мне ближе - нас разделяли два года, тоже не пустяк для меня тогдашнего, но Лека-то был почти взрослым. Мне сейчас кажется, что для Марьяны заботы обо мне стали осуществлением чисто женского стремления за кем-то ухаживать и заботиться: она следила, хорошо ли я застегнулся, помыл ли руки, сыт ли, ходила со мной гулять, брала в участники своих игр, все ее подруги были подключены к моему воспитанию, в общем, я стал частью Марьяниной жизни, а она мою просто прикрыла, как крыша. У тети Маруси, по-моему, не было больших хлопот со мной - все их почти целиком взяла на себя Марьяна. Потом, когда уже на Плющихе Тюля прочла мне вслух диккенсовского "Дэвида Копперфилда", я стал называть Марьяну своей Агнессой. Звучит, может быть, литературно и сентиментально, но не забудьте, что говорил это 6-7-летний мальчик, так что не судите строго. К тому же в Марьянином отношении ко мне в те далекие годы помимо всего действительно было и нечто сентиментальное. Ничего плохого в этом не вижу и сейчас, будучи совсем уже немолодым человеком, так что собственное свое определение 50-летней давности я нынешний - седой и довольно-таки угрюмый человек, тоже принимаю безо всякого стыда, а наоборот, с ощущением теплоты в сердце!
Ужасен был удар, нанесенный семье смертью Марьяны в 1960 году - ее сразила болезнь почек. Марьяна и в самом деле была ангелом семьи - я помню, как тетя Маруся говорила, что даже с самыми любимыми детьми случаются какие-то вещи, которые могут быть неприятны, неудобны или даже неприемлемы для родителей, а вот с Марьяной такого никогда не было. Что бы она ни делала, ей никогда не надо было договариваться об этом с родителями - все равно это получалось так, как они бы того хотели. Она была человеком, который ни разу не доставил родителям хотя бы случайных или пустяшных неприятностей - такое, согласитесь, бывает нечасто.
Теперь я воспроизведу путешествие в дом Сулержицких. Дом, в который попал я, был одним из первых советских жилых кооперативных построек - он назывался "Сверчок на печи" и был построен в 1931 году для 2-го МХАТа (до этого Сулержицкие жили во дворе здания МХАТ). Дом весь целиком был как бы вдвинут внутрь квартала, заключенного между улицами Горького и Герцена, переулками Газетным и Брюсовым. Войти внутрь чрева этого квартала можно было по-разному, но для подхода к "нашему" дому - я позволю себе назвать его так - нужно было повернуть в ворота налево сразу же за поворотом с Герцена в Газетный. Двигаясь дальше налево по диагонали, вы пересекали первый промежуточный двор и через арочный проход в поперечном доме попадали в маленький, т.н. "наш" дворик. Из арки повернем налево и уткнемся в один-единственный подъезд "нашего" бело-кирпичного домика. В том же подъезде одновременно с Сулержицикими поселилась, например, Андровская, а этажом выше громко топал по своему полу, он же потолок квартиры Сулержицких, подросток Леша Баталов. Его громоподобный топот вызывал у тети Маруси подозрение, что лампочки перегорают именно от этого.
Позже подъезд был оснащен лифтом, ползавшим внутри приделанного к дому стеклянного выступа; поднимаемся на второй этаж, квартира 20. Звоночек на двери - ручка, и вокруг требовательная надпись: "Крутите!". Крутим - это пожалуйста, но с нужным звуком сложнее - он появляется (или не появляется) по каким-то внутренним причинам. За дверью наталкиваемся на сумятицу и будто бы беспорядок - множество вещей, вешалок, сундучков, на стенах зеркала и зеркальца, да еще картинки и фотографии. И еще уйма дверей: сразу направо - за ней кухня, чуть дальше и тоже направо - однометровый коридорчик с входом в маленькую комнату, которую я почему-то не освоил. Мне и самому странно сейчас: как же так, я, всепроникающий, и вдруг не освоил - да-с, что-то легло поперек! В кухне я пережил минуты счастья: поросенок, которого выкармливали тогда в семье, полагая в будущем полакомиться свининкой, заползал под мой ватник и устраивался там на послеобеденный сон. Я сидел на полу, не шевелясь, чтобы не потревожить своего гостя, благодарный ему за признание и доверие. За выращиванье поросят принимались не однажды (тетю Марусю толкало на это страшное видение - оголодавшие дети отнимают друг у друга еду). Пока поросята росли, к ним привыкали и начинали их любить, так что предполагаемая поросятинка ничего, кроме ужаса, не вызывала. Кончалось тем, что поросят куда-то отдавали, чтобы ничего не знать об их довольно-таки прозрачной дальнейшей судьбе.