— Что так глядишь? Разве во мне есть что-нибудь удивительное? — спросил Рачеев, вымывшись и переменив дорожный пиджак на светлый и более легкий.
— Все в тебе удивительно, Дмитрий Петрович, все! — сказал Бакланов задумчиво. — На тебя только поглядеть, и в голове целая поэма рождается…
— Ха-ха-ха! А ты остался все тем же. По-прежнему мыслишь поэмами, романами, повестями, очерками и рассказами?..
— Тот, да не тот. А впрочем, сам увидишь. Я, брат, женился…
— Да, это изменяет человека. Твоя правда. К лучшему или к худшему, но непременно изменяет. Но вот ты удивишься, если узнаешь, что я женился!
— Ты? На ком же?
— Ну, это, положим, для тебя все равно, потому что ты ее не знаешь… Но это и не важно. Расскажи, что ты теперь делаешь, как живешь, что пишешь; слышал о твоих литературных успехах… Расскажи про ваш Петербург, чем теперь живут у вас, какое преобладает течение…
— Течение — тихое. Живем изо дня в день, никому зла не делаем, да и добра тоже! — с меланхолическим видом ответил Бакланов. — Бог бережет нас от всякой напасти. Что же касается меня, то я пишу исправно, работаю пропасть, потому что денег нужно пропасть, меня печатают и читают охотно… Вот и все…
— И все? Неужели же все? — с легким удивлением спросил Рачеев. — Но что-нибудь же волнует вас? Задаетесь же вы какими-нибудь вопросами, стараетесь проводить какие-нибудь идеи? Мы, сидящие в провинции, привыкли смотреть на Петербург как на фабрику, которая вырабатывает идеи, направления, обобщения разрозненных запросов и стремлений и затем пускает их в оборот. Ну-ка, что вы выработали за семь лет, подавайте-ка сюда!
Рачеев говорил это со смехом, очевидно не придавая серьезного значения своим речам. Тем не менее Бакланов на минуту задумался: «А что в самом деле я мог бы ему ответить, если бы он спросил меня об этом серьезно? — думал он. — Какую новую идею, какой новый положительный общественный тип выработали мы за семь лет? Смешно даже спрашивать об этом. Жили себе да поживали, вот и все… Ведь вот, когда видишь перед собой свежего человека, непохожего на нас, которые все так похожи друг на друга, так и подумаешь об этом…»
— Но ты не думай, что я тебя допрашиваю, — успокоил его Рачеев, — не думай также, что я совсем-таки невежествен по этой части. За кое-чем следил и тебя читал исправно и очень, очень одобрял. Мне нравится твоя манера: горячо, картинно, убежденно и убедительно…
— Ах, ах! — вздохнул Бакланов.
Вид этого человека с загоревшим лицом, черты которого как будто стали резче и выразительнее, крепкого, уверенного в себе, от которого с первого же взгляда на него повеяло какой-то свежей струей, все больше и больше нагонял на него меланхолию. Он чувствовал себя неловко, словно Рачеев имел право потребовать от него строгий отчет в действиях его и всего Петербурга. Каждую минуту ему казалось, что вот-вот приятель поставит ему какой-то вопрос ребром и он, как ленивый школьник, не найдется, что ответить. «Это оттого, что у меня совесть не чиста», — думал Бакланов, и, чтобы окончательно избавиться от этого неприятного ощущения, он переменил разговор.
— Полно обо мне, поговорим о тебе. Это куда интересней! Зачем ты приехал в Петербург? Мне кажется, что я имею право это спросить у человека, который семь лет не делал нам этой чести и вдруг…
— Вот как у вас выражаются! — перебил его приятель. — Я приму это к сведению. Ведь я совсем отвык от здешних изысканных форм речи. Зачем я приехал? Как зачем? Да хотя бы затем, чтобы посмотреть, что у вас тут делается. Поучиться у вас уму-разуму, ну и, наконец, поразвлечься. Проживу здесь два месяца…
— Только всего?
— Неужто мало? Разве у вас так много интересного? Что ж, я не тороплюсь. Могу и еще с месяц остаться, если будет стоить…
— Гм… Если будет стоить! Да ведь это — как смотреть!.. Вот ты говоришь: поразвлечься. Что это значит по-твоему?
— Да то же, что, вероятно, и по-твоему… Ты, я вижу, как-то странно на меня смотришь: точно я не такой человек, как ты и как все… Все умное, занимательное, живое — интересует меня, надеюсь, как и тебя. Веселое общество, интересная пьеса, хорошая музыка, умная книжка… Всего этого у нас маловато, все это я люблю, и если ты предоставишь мне это, то окажешь услугу… Ха-ха-ха! Я вижу, ты удивлен, разочарован… Ха-ха-ха!.. Я по всему замечаю, что ты встретил меня не просто, а с предубеждением. Тебе про меня кто-то говорил… а? И изобразил меня человеком черствым, огрубелым и окаменелым, не правда ли? И вдруг я прошу музыки и веселого общества! Так, что ли?
— Нет, совсем не так… — серьезно возразил Бакланов, — А дело в том, что ты просишь невозможного… вот в чем дело!..
Рачеев с видом удивления поднял брови.
— Это что же значит?
— Да вот, например, веселого общества ты желаешь. Помилуй бог! У нас его нет и не найдешь ты его ни за какие жертвы!.. Ты встретишь здесь многолюдные собрания, да… Я даже сам могу тебе предоставить эту штуку… у меня по четным пятницам бывают журфиксы. Собирается человек тридцать-сорок. И это, я тебе доложу, такая классическая скука, даже тоска, что ты, уверен я, сбежишь с первого же вечера. Как ни приспособляются люди, ничего не выходит. Попробуют петь — бросят, попробуют танцевать — бросят, попробуют об умных вещах поспорить, и это бросят… Вот разве закусывают только дружно и согласно, а все остальное только пробуют… И всюду так, всюду, куда ни пойди… Потом: интересную пьесу подавай тебе… Да нету, брат, их, нету. Не пишут. Не хотят писать даже и те, которые могут… На сцене у нас играют какие-то детские сказки в лицах… Музыку хорошую? Ну, это, должно быть, где-нибудь есть, я за этим не слежу… А вот насчет умной книжки, это, брат, напрасно… По этой части у нас хоть шаром покати…
Рачеев молча, внимательно посмотрел на приятеля.
— Нехорошо, брат, Николай Алексеич, нехорошо!.. — сказал он тоном ласкового приятельского упрека. — Нехорошо!
Он больше ни слова не сказал в пояснение и стал задумчиво ходить по комнате. Бакланов не понял еще, к чему относится это трижды повторенное слово, и тем не менее ему почему-то вдруг сделалось неловко. Никак он не мог отделаться от тревожного ощущения, что «свежий» приятель вот-вот откроет в нем какие-то недочеты, противоречия, неоправдание надежд… И это «нехорошо», сказанное просто и мягко, и последовавшее за ним хождение по комнате окончательно встревожили его. «Черт возьми, какой простотой от него веет, какой уверенностью, свежестью! — думал он, глядя на коренастую видную фигуру Рачеева. — И сколько в нем, в его взгляде, тоне, голосе добродушия, даже наивности!» Но «нехорошо» все-таки очень беспокоило его.
— То есть, собственно, к чему же это относится? Объясни, пожалуйста, Дмитрий Петрович! — сказал он с улыбкой, плохо скрывавшей его волнение.
Рачеев ответил, не переставая ходить по комнате.
— А к тому и относится, что ты, Николай Алексеич, стариться начинаешь!.. Между тем по времени это тебе рано…
— Это как? — с искренним удивлением спросил Бакланов.
— Да вот: ворчишь и брюзжишь, да еще во все стороны и по всем направлениям. И веселого общества нет, и пьес хороших не пишут, и книжек умных — хоть шаром покати!.. Неужели? Что за безвременье такое? После этого выходит, что у вас в Петербурге действительно тоска, и умному человеку тут жить совсем не с руки. А между тем ты, умный человек, живешь тут, и многие умные люди живут… И именно вот в Петербурге, а нигде больше жить не хотят… Как же это так выходит?
Бакланов промолчал, желая дать приятелю возможность досказать свою мысль до конца. Рачеев в самом деле поставил свой вопрос как бы для себя самого, вовсе не желая смущать им Бакланова. Он продолжал:
— И неправда все это, что ты говоришь! Неправда, говорю тебе свое искреннее мнение. И веселое общество у вас есть, и, наверно, ты нередко весело и приятно проводишь вечера, ну, сознайся: и долгие занимательные беседы ведешь, и смеешься от души, и нехотя идешь домой… Ведь бывает? И в театр на первые представления ходишь: записываешься заранее, стараешься достать билет… А в театре внимательно слушаешь пьесу и следишь за игрой актеров, часто смеешься, иной раз и сердце забьется сильнее… И в книжный магазин забегаешь, подолгу рассматриваешь новости и нередко уносишь под мышкой свеженький экземпляр новенькой книжки, а дома просиживаешь два часа в кресле, разрезывая и просматривая ее… Иные места ты находишь интересными, умными и отмечаешь на полях карандашом… Ну, сознайся, так все это или почти так?
— Пожалуй!.. — промолвил Бакланов таким тоном, как будто вслед за этим готов был высказать основательное возражение. Но Рачеев не ждал этого; он только хотел кончить свою мысль.
— Вот то-то и есть, дружище! — сказал он, подсев к столу и глядя на приятеля ласково-улыбающимися глазами. — Я давно пришел к этому заключению и очень рад, что ты подтверждаешь его: что петербуржцы — такие же милые и простые люди, как и прочий род человеческий, но почему-то напускают на себя пессимизм. И какой-то странный пессимизм. Непременно им надо бранить себя: свое общество, свой театр, свою книжку, свои идеи. — И ведь сами хорошо знают, что во всяком обществе найдутся интересные люди, да и во всяком человеке, хотя бы самом заурядном, ежели в нем хорошенько покопаться, найдется что-нибудь интересное, оригинальное, свое; во всякой пьесе нет-нет да и встретится живое слово, живая сцена, набросок… И во всякой книжке есть что-нибудь умное… И уж, конечно, они прекрасно знают, что нигде в России умственная жизнь не кипит так ключом и все не идет так вперед, вперед, как в Петербурге… А все ворчат и хают самих себя…