– Не ошибитесь-ка вы, Праша!
– Нет-с. Я ведь каких примеров не знаю, о тех не говорю, а это я верно знаю, да еще я ведь секрет умею, как красное вино можно отмыть без фимии… И я свое дитя тогда никому бы за глаза не отдала, а сама бы его возрастила и произвела к делу. Отчего же не так? Но, впрочем, я это так говорю, а вам как угодно.
И она показалась мне такою искреннею и честною, такою толковою, серьезною и надежною, что я сделал так, как она хотела, то есть я отдал ей все деньги и сказал ей с шуткою:
– Нате, Праша, и делайте свои хорошие примеры!
Через месяц Праша пришла звать меня к себе на новоселье. Я пошел с другим моим литературным товарищем, теперь уже умершим (из всей нашей тогдашней компании теперь в живых остается только трое: Тимирязев, Всев. Крестовский и я). Праша устроилась хорошо: у нее была одна действительно очень большая комната с плитяным полом, а за ней еще маленькая комната, в которой у нее стояла ее кровать и деревянная колыбелька писательского сына.
В большой комнате была прачечная с новым инвентарем, приобретенным и расставленным с несомненным знанием дела.
Тут, как следует, было сыро и пахло мокрою еловою клёпкой и мылом. В прачечной, уж разумеется, как в прачечной, но в жилой комнатке было и сухо и приютно. Мы пили чай с тремя мастерицами и Прашиным дяденькой, вторым палкинским поваром, который привел с собою еще другого второго повара из Балабинского трактира, памятного тем, что там в воспоминаемое время был особенный «литературный столик», за которым ежедневно садились пить чай Н. И. Костомаров, книгопродавец Кожанчиков и другие солидные и деловитые литературные люди, при которых мы, тогдашняя молодежь, держали себя почтительно и скромно.
Повара пришли к Праше раньше нас и выпили всё им предложенное расчетливою хозяйкой, надымили скверными папиросками и ушли. Праша была ими очень недовольна, потому что балабинский повар, узнав, что Праша завела свое хозяйство, нашел это достойным своего внимания и пришел с дяденькой не просто, а с тем, чтобы Прашу смотреть и потом ее посватать и на ней жениться. Это Прашу обидело, и она сразу отказалась от жениха и очень обрадовалась, когда повара ушли, оставив нас с одними фефёлами. А из этих фефёл одна была в своем роде прелюбопытная. Это была женщина лет тридцати двух, которая, что называется, всем взяла: ростом, дородством и красотою, а также и простотою, которою одною только и можно было объяснить полунищенское положение этой женщины, обладающей большою и яркою красотой. Сообразно великолепной наружности, у нее было и великолепное имя: звали ее Зинаида Павловна, а по фамилии она была Потемкина. Знатностью породы она, впрочем, не отличалась – Зинаида Павловна была мещанка из подгородней слободы того самого города, откуда была родом и Праша, которой Зинаида Павловна приходилась теткой и была старше ее лет на двенадцать, так что в это время, когда Праше было лет двадцать, Зинаиде Павловне уже перевалило за тридцать. «Природы» они были различной: Праша была кругленькая, бочоночком и посмешливая, а Зинаида Павловна – медлительная, величественная и авантажная; фигура у нее была чрезвычайно стройная и мощная, а лицо тонкой и яркой, но замечательно скромной красоты, напоминающей несколько облик Поппеи-Сабины. По уму и душевным своим свойствам обе женщины тоже совсем были не похожи одна на другую: Праша еще не созрела умом, но все замечала и во все вдумывалась, тогда как Зинаида Павловна ни о чем не думала. На красивом лице всегда отражалось самое полное и самое невинное детское простодушие, граничащее даже с умственною бедностью. При этом Праша была скромница, а Зинаида Павловна – болтушка, которая всегда неудержимо стремилась говорить как можно более и в молчанье скучала. Словоохотливость ее была так велика, что она не ограничивалась произнесением одного только настоящего имени данного лица, а еще сама присочиняла всякому еще несколько имен. Так, например, она звала: «Праша – Пахита-Пашенция! Пашок – мой дружок!» В другой раз она еще варьировала и говорила: «Прасковья Пахитосовна! Прашенька! Заинька беленький, хвостик гореленький! Сядь, обопрись на меня лапочкой, закроемся тряпочкой да пошепчемся!» И во всех ее словах, во всей манере и во всей окружающей ее атмосфере веялось что-то ласковое и несчастное, доброе и беспутное.
В этой истории Зинаида Павловна должна иметь свое место с своею вводною историей, которая интересна и сама по себе и по тому влиянию, какое она могла иметь на Прашу.
Введем к одной фефёле еще другую, иного склада и иного лада: ее краткая история представляет в своем роде бытовую картинку.
Я выше сказал, что Зинаида Павловна была уроженка подгородней слободы. Мать ее была солдатка и занималась плетением кружев на клюшках, а отцом случилось быть усатому поляку, офицеру гусарского полка, стоявшего в городе постоем. От этого случайного союза родилась писаная и несчастная красавица Зинка, которую пятнадцати лет, в ужасный голодный год, тяжкая домашняя нужда, а может быть и материнская подлость, продали купцу-мукомолу. Купец, заплатив за девчонку деньги, взял с нее что хотел, а «остальную часть» бросил. Остальное это было вся ее душа и все тело, доставшиеся теперь на посмеяние людям.
Так Зинка начала страдать, и пряталась от всех, и покрывала платком косу, боясь, чтобы нравственные соседи не вымазали ночью дегтем ворот у ее матери. Ее почти никто не видал, но если кто видел, тот замечал, что она «ужасно красива», и почитал себя вправе мануть ее на грех. И в самом деле, как ни глодало ее горе, она все хорошела и, наконец, попала на глаза пожилому сапожнику, который так ею пленился, что прямо спросил ее:
– Пойдешь или нет за меня, если посватаю?
Девушка отвечала:
– На мне был грех.
– Знаю, да ничего не сделать: надо помиловать. Если ты согласна, я посватаю. Она отвечала:
– Я пойду.
Ей было все равно, лишь бы перестать косой трепать, но сапожник был парень сметливый, он любил женскую красоту, да умел и дела делать; он явился к купцу и сказал:
– Ваше степенство! Так и так, был такой грех, разумеется, не в укор вашей чести, потому она девушка бедного звания, но я теперь хочу ее за себя взять, с жалости, чтобы покрыть ее грех, так как ей от людей проходу нет, то вот она меня послала к вам – благословить ее просит. Не обессудьте, ваше степенство!
Купец был в хорошем расположении и отвечал, что «лик божий» ему над Зинаидой «держать зазорно», а он так просто дает ей сто рублей на приданое.
Сапожник поклонился в ноги и, получая деньги, поцеловал руку, а затем женился на Зинаиде, разумеется ни слова не сказав ей о подаренном ей от купца приданом. В браке с сапожником Зинаида пробыла три года. Родила трех детей, сначала дочь, а потом двух мальчиков. Муж ее был человек аккуратный и чудесный мастер, и прошлым ее не упрекал, но до того был ревнив, что даже не позволял ей разговаривать ни с одним мужчиной. По словам Зинаиды Павловны, он ее ревновал даже к «деревянной ноге» и много раз этою же самою ногой ее бил. Раз она претерпела от него такое наставление, что ее даже сочли мертвою, и это ей досталось за то, что она похристосовалась с своим родным дядей.
– Но, однако, – говорила Зинаида Павловна, – бил он меня недаром, потому что я ужасно его ненавидела.
Когда же этот самый драчун-муж заболел и приступил умирать, то он стал так ужасно тосковать, что Зинаида Павловна над ним разжалобилась, и когда он стал ее просить, чтобы она «сняла образ Курской Заступницы и поклялась, что после него не пойдет ни за кого замуж, то она сняла Заступницу и заклялась».
Сапожник умер, а оставшаяся под клятвою бедная красавица его вдова начала оберегать свои обеты, и хотя ее сватали несколько человек, но она ни за кого замуж не пошла, а как покойник ей ничего на детей своих не оставил, то она для их воспитания «три раза в мамках служила».
Каждый из этих трех эпизодов был неотвратим.
Начались эти приключения у самой могилы сапожника. Прежде чем гроб успели засыпать, тут случился француз-живописец, который видел, как молодая вдова стояла и плакала, держа в растерянности одного ребенка у груди, а двух прижимала к себе другою рукой. Француз имел живое воображение и доброе сердце: он подал женщине десять рублей и велел ей прийти к себе вместе с детьми, и чтобы все они были в этом же самом платье. Они так и пошли, да у них и не было ничего другого, чтобы надеть на себя. Так француз их и «отрисовал» на картине, совсем как живых, и велел еще и еще приходить, и всякий раз давал за это по три рубля. Зинаида Павловна этим очень поправилась и боялась только, что доход ее прекратится, как только кончится «рисовка». Однако опасение ее было напрасно – «рисовка» кончилась, благополучное соотношение не прекратилось, но только лишь переменилось. Как скоро француз кончил одну картину, он «детей отставил», а матери сказал: «Теперь, chère amie,[18] мы будем делать другую фигуру». И он велел ей приходить одной и переодеваться у него в очень нарядный крестьянский убор, после чего она должна была брать в руки сноп соломы, путаные васильки и серп, и так она стояла, пока он произвел еще одну картину, которая стояла на одной из парижских художественных выставок с надписью: «Devouschka krapivouscou jala», но и после этого француз продолжал ее поддерживать и доставлял ей с детьми что им было нужно, но зато она была беременна… и бог весть для какой надобности. К счастию, однако, бог дал, что это вышло прекрасно: у живописца ее часто видел один генерал, большой любитель всего хорошего, и он уже давно стал ей подмигивать глазки, но тогда француз его остановил и сказал: