И Григорий подчас втайне мучился, чувствуя, что в привязанности жены нет той страсти, какою был проникнут весь он. И холод ласк и спокойное отношение к нему по временам возбуждали в нем подозрения, что жене люб кто-нибудь другой.
Тогда он, обыкновенно мягкий и кроткий, вдруг прорывался и делал резкие сцены ревности и, зная, как заглядываются на его красавицу жену мичмана, оскорблял ее с негодованием безумца, ослепленного ревностью, со страстностью горячо любящего человека, не находящего взаимной страсти.
Но спокойно-суровый отпор честной женщины, возмущенной оскорбительными подозрениями, эти ясные, светлые глаза, загоравшиеся негодованием и презрением, отрезвляли его, и он, радостный и виноватый, сам же стыдился своих подозрений. Он верил, что никто ей не люб. Он знал, что Груня слишком честна и богобоязненна, чтобы когда-нибудь «нарушить закон». Недаром же недоступность ее была известна всем в Кронштадте, и матроска Груня пользовалась общим уважением. Никто про нее не мог сказать дурного слова.
И Григорий после таких сцен старался задобрить жену, был еще кротче и нежнее и с большею страстью осыпал ее ласками, забывая в удовлетворенном чувстве мужа нравственную неудовлетворенность. Он усыплял ее тем, что приписывал сдержанность Груни в проявлении чувства к нему не недостатку его, а свойству ее характера.
Его только огорчало, что у них нет детей.
VI
Лукавый «писаренок», избалованный своими успехами среди горничных и нянек и умевший действительно «облещивать» их, заставляя потом проливать слезы, — продолжал упорно ухаживать за Груней, разыгрывая не без искусства роль почтительного и робкого влюбленного.
Таким способом он надеялся тронуть недоступную матроску и прибавить новые лавры к своему победному венцу кронштадтского «обольстителя».
В последнее время он участил свои встречи с Аграфеной.
Он выведал, когда она ходит за бельем и когда относит его, шатался по ранним утрам на рынке и чуть ли не каждый день попадался ей на глаза.
С тонким расчетом продувной бестии, имевшей, несмотря на молодые годы, значительный опыт в любовных делах, он по-прежнему не позволял себе с матроской ни малейшей наглости, какою вообще отличался в отношении со своими поклонницами.
С Аграфеной, напротив, он был сама невинность. Ни разу не заговаривал с ней, не пускал ей комплиментов и только восторженно, словно бы очарованный, взглядывал на нее своими черными красивыми глазами и тотчас же смущенно опускал их, если, случалось, перехватывал ее быстрый и строгий взгляд.
Он понимал, что встречи эти не сердят матроску, но в то же время видел, что они нисколько не подвигают его к цели.
Казалось, она решительно не обращала внимания на пригожего, франтоватого писарька, словно бы не замечая этих частых встреч. Ни разу не усмехнулась, не подарила сколько-нибудь обнадеживающим взглядом, так что ему не представлялось даже удобного случая огорошить матроску теми затейливыми любовными словечками, на которые он был такой мастер и которыми покорял многих горничных.
Это невнимание раздражало самолюбивого, самонадеянного писарька, и он стал упорнее в своих выслеживаниях и назойливее. Случалось — когда матросы были на работе — он сторожил Аграфену в переулке и неожиданно встречал ее у самого дома, что, видимо, не нравилось матроске.
Мало ли что могут подумать соседи, заметивши писаренка?
Однажды, часу в шестом вечера, она вышла из ворот и направилась в лавочку купить кое-что для мужа, который должен был вернуться из гавани.
Возвращаясь домой с покупками, Груня чуть не столкнулась у ворот с писарьком, точно выскочившим из-под земли.
Это, наконец, озлило матроску. Неравно еще и муж увидит и подумает, что она приваживает писарька.
«Надо отвадить этого дурня раз навсегда», — решила она и, внезапно остановившись, сердито и сухо кинула ему:
— Ты чего у чужих ворот околачиваешься да в глаза тычешься?..
— Я так-с, мимо шел, прогуливался, значит, Аграфена Ивановна! — с напускною робостью отвечал Васька Антонов, снимая с писарской галантностью фуражку и отставляя мизинец правой руки, чтобы показать аметистовый перстенек.
«Ишь и имя мое вызнал!» — подумала, невольно краснея, матроска и еще строже промолвила:
— То-то ты больно часто мимо ходишь… Ты лучше ходи другой дорогой, а то как бы тебе, пареньку, не помяли боков. Мой матрос искровянит тебя в лучшем виде…
«Васька-подлец» вскинул на Груню глаза и, понижая свой мягкий, вкрадчивый тенорок, проговорил с восторженною решимостью отважного человека, не могущего более скрывать своих чувств:
— Из-за вас, Аграфена Ивановна, я жизни готов решиться, а не то что стращать меня, с позволения сказать, боками. Никого я не боюсь, потому как, осмелюсь вам доложить, нет сил моего терпенья, чтоб не видеть вашего очаровательного лица… Только взглянуть, и я получаю блаженство очарованья… Простите мою смелость, Аграфена Ивановна, но я не могу удержать крика влюбленного сердца…
Пораженная неожиданным признанием, матроска на мгновение словно бы отдалась обаянью этих смелых речей и слушала их, точно какую-то нежную, неведомую доселе музыку, ласкающую, проникающую в самую душу и заставляющую замирать сердце.
И вдобавок, как пригож этот молодой, кудрявый писарек! Какою искреннею страстью дышат его слова! Как умоляюще и робко глядят на нее его черные, нежные глаза.
Но мгновение прошло, и Груня словно бы испугалась и устыдилась охватившего ее настроения.
Она приняла еще более суровый вид и, опуская голову, чтобы скрыть заалевшее лицо, произнесла резким голосом:
— Ты языком-то не бреши, непутевый! Не шатайся здесь, слышишь?
— Не будьте столь жестоки, Аграфена Ивановна! Позвольте хоть издали ласкать взор лицезрением вашей андельской красоты… Выслушайте, Аграфена Ивановна…
— Не мели пустого… Нечего мне дурака слушать! — строго перебила его матроска. — Говорят, не бегай за мной. Не услеживай… А не то — смотри! — грозно прибавила Аграфена.
— Что ж, если такое будет ваше повеление, то мне остается предаться своей злосчастной судьбе! — продолжал писарь, стараясь выражаться как можно «забористее». — Прощайте, Аграфена Ивановна! Отныне исчезну я из ваших прекрасных глаз, в которых искал забвения от горестей жизни. Прощайте, жестокая!
Писарек произнес эти слова не без некоторого драматизма, свидетельствовавшего об его сценических способностях, и, бросив нежный взгляд на хорошенькую матроску, почтительно поклонился ей с видом человека, сраженного печалью, и быстро отошел, направляясь в сторону, противоположную той, откуда мог появиться муж Аграфены, встречи с которым Васька предусмотрительно избегал.
Очутившись вне всякой опасности, угрожающей целости его красивой физиономии, Васька замедлил шаг и, не совсем довольный результатами своего любовного красноречия, все-таки, улыбаясь, проговорил вслух:
— Небось восчувствуешь!..
И в тот же вечер хвастливо говорил в казарме своему приятелю, угреватому и неказистому писарю Иванову:
— А матроску эту самую сегодня я, братец ты мой, пригвоздил!..
— В каких это смыслах понимать? — не без тайной зависти спросил Иванов.
— Объяснился, значит. Так, мол, и так… Одним словом, огорошил в лучшем виде.
— А в морду не получил?
— В морду? Это которые ежели дураки пусть в морду от баб получают, а я, слава богу, понятие насчет их имею! — не без хлыщеватого апломба проговорил Васька и самоуверенно закрутил усики.
— А за матроской небось два месяца зря околачиваешься?
— Уж больно занозиста бабенка, а главная причина: в задор вошел, вот что я тебе скажу. Можешь ты это понять? А горничные эти все да куфарки — надоели. Ты им одну любовную штучку загнешь, а уж они, подлые, и льнут… Выбирай — не хочу. А такой добиться, как Грунька, лестно и стоит побегать…
— Так и добьешься! — почему-то противоречил, и даже с чувством злобы, приятель.
— Дай, брат, срок… Небось ей лестно было слушать, как я ей сегодня любовные слова говорил.
— Не очень-то, я думаю, слушала…
— Врать не стану… быдто и не очень. «Не бреши, говорит, писаренок… Не смей, говорит, услеживать за мной…» А все-таки загвоздка вышла! — уверенно прибавил Васька.
— Никакой загвоздки не вышло. Лучше не срамись, брось!.. Эта Грунька и мичманов отчесывала… Не облестить тебе матроски…
— Бросить? Нет, брат, бросить теперь никак невозможно…
— Да ты сдурел, что ли, по матроске?..
— То-то понравилась… Теперь, значит, самая настоящая игра начинается, а ты вдруг: брось! Нет, я не брошу… Не отстану, хочь она и грозит, что муж бока намнет… Это один разговор… а с ней, братец ты мой, совсем особенную линию надо вести. Другую обнял, да и «айда, мадам!», а с ней так нельзя… Она — баба строгая, норовистая. Ее, значит, надо облещивать по всей форме, не торопясь… Небось, братец, я знаю, как…