После ухода Василия Кузьмича Елена Федоровна долго в нерешительности перебирала письма, читая с волнением свое имя на конвертах.
Неужели, правда, есть где-то на свете люди, которые помнят еще ее имя?
Она нерешительно стала распечатывать и медленно читать неровно исписанные листки разного размера, сложенные треугольником.
Четверо солдат, недавних школьников-одноклассников, поздравляли ее, прочтя заметку в газете, и, оказывается, с благодарной радостью вспоминали в своем блиндаже, как слушали ее в опере...
Какая-то женщина в ту минуту, когда, похоронив ребенка, плакала у обледенелой проруби, вдруг вспомнила ее голос, и ей показалось, что еще не все потеряно в ее жизни...
Старшина-подводник слово за слово припоминал и раз двадцать повторял про себя одну ее арию, когда кончался кислород, а лодка лежала на дне и не могла всплыть. Какой-то водитель, день за днем гонявший груженную хлебом машину по проваливающемуся льду; какой-то сапер... все они писали разными словами, просто потому, что хотели, чтобы она знала: они помнят...
Читая, она несколько раз принималась всхлипывать от слабости и от переполнявшей сердце любви. И тут же нетерпеливо вытирала глаза, чтоб читать дальше. Только все дочитав, она встала и начала ходить, не находя себе места от радостного беспокойства.
Все окна на террасе были выбиты, ветер, гуляя по комнате, зашелестел бумагой, и она вдруг страшно испугалась, что сильным порывом письма унесет в сад, к реке. Она собрала их, аккуратно сложила все вместе и, прижимая к груди, бережно отнесла в свою комнату...
Среди ночи во сне она услышала свой смех и проснулась. Весь сон она позабыла, только смех, молодой и радостный, все еще звенел в ушах.
Белая ночь своим бессонным светом заливала комнату через открытое окно.
Она осторожно приподнялась и села, поджав ноги, на постели, прислонилась спиной к стене.
Минуту она тревожно прислушивалась к тому, что делается внутри. Нет, радость не ускользала, не рассеивалась, как бывает после пробуждения от хорошего сна. Радость оставалась с ней, она чувствовала ее так же ясно, как человек чувствует свет солнца сквозь плотно прикрытые веки. Давно ли ей казалось, что она обокрадена, осталась с пустыми руками, брошенная всеми, одна, никому не нужная. И вот несколько листочков писем, нацарапанных второпях, - точно далекий зов, который донесся до тебя, - и твоя жизнь возвращается к тебе, и ты сидишь теперь, прижавшись спиной к стене, стискивая руки на груди, с сердцем, переполненным благодарностью.
Ну что ж, она прошла, твоя жизнь, с ее шумом, удивительными надеждами, с ослепляющим светом твоей молодости, и теперь остался вот этот потолок с чумазыми амурами, торопливый стук спешащего и все запаздывающего сердца; и растерянность и такое одиночество, как будто глухой ночью случайно отстала на пустынной чужой платформе от поезда и стоишь, дрожа, на пронизывающем ветру, глядя вслед своему поезду, где осталась твоя теплая постель, раскрытая книжка под зеленой лампочкой, твой недопитый стакан чая с позвякивающей ложечкой...
Сколько раз она думала так, лежа в этой самой комнате, и сейчас с удивлением замечает, что страх перестает быть настоящим страхом и горечь настоящей горечью, они сами уже становятся воспоминанием о прожитых в этой комнате тяжелых месяцах. Горьким воспоминанием, о котором говоришь: "горькое", но уже не чувствуешь прежней горечи.
Нет, жизнь вовсе не похожа на кусок пирога - доел до конца и вдруг остаешься с пустыми руками. Это неустанный долгий труд, и все твои ошибки, неудачи, и непростительно упущенное время, и снова труд, удачи и горе, и снова труд, твоя доля общего труда людей, вечная эстафета, которую ты пронес, сколько хватило сил и таланта, и, уже падая, выбившись из сил, протягиваешь тем, кто понесет ее дальше.
Все лучшее и худшее, что было твоей жизнью, все навсегда остается с тобой. Все настоящее остается. Все настоящее, что бывает только раз в жизни. Встречаешь много рассветов, но в сердце остается только один. И потом, когда тебе говорят "рассвет", ты вспоминаешь об этом своем единственном... И когда говорят: "теплые руки" - для тебя это только одни-единственные руки.
И память возвращает то, что люди называют "прошлое". Странное слово. Построенный человеком дом - это его прошлое. Пускай это так называют, но для тебя это просто твоя жизнь, которую ты сам построил, и вот открываешь дверь и входишь, и вся она перед тобой, такая, какой ты ее сумел сделать...
Еще мгновения мелькающего цветного тумана, и все успокаивается, проясняется, точно наведенное на фокус. Проступает равномерное постукивание бегущих колес и покачивание товарного вагона. Ветер врывается в высокое маленькое окошко с откинутой железной заслонкой.
Вагон-теплушка завален тюками и ящиками с театральными костюмами и реквизитом. И, забравшись в углубление между ящиков, подстелив под себя фланелевую боярскую шубу с облезлым собачьим воротником, лежит она сама Леля Истомина, самая молодая и самая незначительная актриса политпросветской труппы. Пятый день "Передвижная фронтовая труппа" тащится по направлению к Южному фронту, и пятый день Леля лежит за ящиками на шубе в своем закутке и читает Шекспира. Она беззвучно шепчет по нескольку раз подряд одну и ту же реплику. Иногда лицо ее выражает высокомерие, презрение или наглую заносчивость, придурковатое добродушие и лукавство - она играет сама для себя всех героев, шутов, кормилиц, монахов, часовых, злодеев и любовников...
- ...Ты хочешь уходить? Но день не скоро: то соловей - не жаворонок был...
- То жаворонок был - предвестник утра, не соловей... Что ж, пусть меня застанут, пусть убьют! Останусь я, коль этого ты хочешь... Привет, о смерть. Джульетта хочет так. Ну что ж, поговорим с тобой, мой ангел: день не настал...
От волнения пальцы ног у Лели начинают шевелиться в черных грубых чулках, напряженно сгибаясь и разгибаясь, - ужасная, постыдная привычка, которой она стесняется. Опомнившись, она быстро поджимает ноги, прикрывает их полой боярской шубы и подозрительно осматривается, не подглядел ли кто-нибудь?
Глотая подступающие слезы, покусывая нижнюю губу, она надолго опускает книгу, чтобы успокоиться.
Поезд замедлил ход, подползая к станции, и, как всегда, издалека делается слышен неясный гул ожидающей на платформе растрепанной, взбудораженной толпы. Ожесточенные и испуганные люди, не дождавшись полной остановки, бросаются к поезду, сгибаясь и пошатываясь под тяжестью мешков.
В стенку с криком начинают стучать, угрожая и упрашивая открыть. Солдаты без царских погон и без красноармейских звезд, беженцы, мешочники, бабы с детьми - все куда-то рвутся ехать и, кажется, никуда не могут уехать, а только накатывают волной и окружают каждый проходящий и без того забитый до последней ступеньки поезд, теснятся с руганью и плачем, карабкаясь и срываясь, теряя мешки и детей. Плачущие женские и злые мужские голоса, надрываясь, перекликаются, зовут, ругаются до тех пор, пока не заревет паровоз, рывками сдвигая с места вагоны...
В густых фиолетовых сумерках проплывают назад далекие огоньки в окошках хат и двойная цепочка темных тополей.
Громыхая, откатилась в сторону тяжелая дверь, и в вагон пахнуло душистым воздухом с вечерних лугов.
На чугунной печурке зашипела вскипевшая в громадном чайнике вода, начали звякать кружки. Завязывались вечерние разговоры.
По утрам актеры просыпались разбитые от долгого лежания, немытые, молчаливые и хмурые. А вечерами за чаем, сидя около открытой двери, за которой медленно уходили в сумерках волнистые линии незнакомых полей, все оживлялись, чувствовали потребность в общении.
- Вот они - просторы скифских степей!.. Где вы видели еще такое? M-м?.. - густым голосом протянул Кастровский и презрительно оглядел кусок колотого сахара, от которого собирался откусить. Плавным жестом он приблизил кружку ко рту и снисходительно начал прихлебывать.
Пожилая гранд-дама Дагмарова, выскребая костяным ножичком топленое масло из жестяной коробочки, отозвалась:
- Как они меня истерзали, эти просторы!.. Эти вечные переезды... Бог мой! То Владивосток, то Владикавказ, то Кинешма, то Кишинев. Всю жизнь: переезды, антрепренеры, гостиница "Бельвю" с клопами, открытие сезона, закрытие сезона и опять новый город, опять гостиница... - Передав мужу бутерброд, она закрыла коробочку и спрятала ее в ридикюль. Дагмаров с рассеянным видом, позволявший ему не замечать, что масло досталось ему одному, взял бутерброд и стал задумчиво с аппетитом жевать.
- Женская логика. А успех?
- Ну конечно, успех... - покладисто согласилась с мужем Дагмарова.
- В Рыбинске. А? Что бы-ыло! - Дагмаров, широко раздувая ноздри, прикрыл веки и так многозначительно усмехнулся, что все поняли: и в Рыбинске ничего такого особенного не было у плохого актера Дагмарова, главным талантом которого было умение трепетать ноздрями на сцене.