Небо умилостивлялось над генералом, и старые связи его старой тёщи ещё возымели своё действие. В Петербурге о Копцевиче напоминали вовремя и кстати, и в ноябре генерал получил приглашение вступить в службу и назначен был служить в Петербурге (командиром корпуса внутренней стражи). Разумеется, дом исполнился радости: осеннее сидение в деревне среди раскисшего малороссийского чернозёма кончилось, и началась опять настоящая, разумная жизнь с барабанами, флейтами, значками и проч.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Генерал Копцевич собирался скоро, - с пылом юноши, летящего на свидание, поспешал он в столицу и уже терпеливо слушал последние напутствия гетманской дочери, которая была сомнительна насчёт "русского направления" и советовала этим не увлекаться, потому что "это пройдёт".
Генерал слушал эти внушения и сам соглашался, что в существе всё это совершенная правда, которой и надо последовать; но, главное, он думал только как бы скорее вырваться из-под бабьей команды и начать самому командовать.
Второго декабря генерал с семейством и воспитателем прибыли в невскую столицу, а ещё через месяц он уже устроил Исмайлова на службу в синоде (3-го января 1829 года) при особе друга своего, синодального обер-прокурора князя П. С. Мещерского. Устроен Исмайлов был так, чтобы служба ему числилась и приносила сопряжённые с нею выгоды, а педагогическим занятиям с генеральским сыном чтобы не мешала. Но самого-то главного, именно занятий-то этих с будущим дипломатом, и не было... С этим "главным делом своей жизни" генерал совсем не спешил, и сын генеральский "ещё три месяца жил в российской академии" и не переезжал в дом родительский. Исмайлов сам являлся к мальчику "только часа на два в день на урок" и не мог действовать на него "как наставник и руководитель"; да и с уроками он претерпевал от своего ученика немало горя. "В нём очень обнаруживались своенравие и упрямство. Случалось (пишет Исмайлов), что ученик мой вдруг не захочет принять никакого урока (латинского языка или математики) или требует латинского языка вместо математики, и так настойчиво, что все убеждения напрасны - и мои, и академика, под надзором которого он жил".
Отвратительное своеволие детей и отсутствие семейной дисциплины, благодаря недостатку которой дом, вместо отрадного приюта, делается вертепом, ставятся нынче на счёт дряблым теориям современной педагогии, но собственно и это несправедливо, и в этом случае теория только повторила то, что носилось в жизни.
Наконец, наречённый дипломат был взят в дом, и воспитатель сумел обойтись с ним хорошо: он даже овладел его расположением, и мальчик ему охотно подчинялся, но в дело вмешался генерал и всё испортил. Тут только стало ясно, что "русское воспитание", по понятиям этого патриота, выходило просто - невежественное воспитание. Исмайлова это приводило в ужас. Много труда ему стоило удерживать православный гнев генерала, когда он начинал проклинать сына; но ещё больше ожидало его с устройством чисто учебной
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
"Пригласили учителей французского и немецкого языков, истории и географии, танцованья, фехтованья и верховой езды. Я, говорит Исмайлов, настаивал ещё пригласить учителя философии и политических наук, но генерал не согласился. "Философии он не терпел, а политике, вишь, можно научиться самому на службе. Катехизическое учение и священную историю прекратили, за достаточным будто их знанием". Таким образом всё посвящение ребенка в православие, которое должно было руководить его, как духовный культ и "элемент народный", заканчивалось на двенадцатом году жизни, когда все понятия ещё так детски несовершенны... Притворство генерала начало въявь обнаруживаться. Исмайлов пришёл в смятение, но, однако, всё-таки оставался у дела: он преподавал будущему дипломату не только латинский язык и математику, но, "зная цель приготовить воспитанника к дипломатической службе", имел в виду и это: он "предложил преподавать воспитаннику то, что для дипломата нужно и важно". Обучение дипломатии шло "сократически разговорами в свободное от учебных занятий время". Словом, учебная часть свелась на пустяки.
Гигиена обречённого дипломата была так же нехороша, как и учение: в комнате раздражённого и нервически-расстроенного дитяти держали температуру в 20 градусов; умывали его теплой водою и постоянно кутали. Он слабел и изнемогал от жары. Исмайлов понимал, что такое воспитание не годится для нашего неласкового климата... "но во всём этом был виноват сам генерал". Исмайлов не мог ничего переменить в образе жизни воспитанника: отец ничего не хотел изменять, боясь навлечь тем на себя неудовольствие своей малороссийской тёщи "с весом", перевешившим теперь на его коромысле вес митрополита Филарета. Но вот генерал в мае выехал из Петербурга до осени, и Исмайлов остался хозяином своего педагогического дела и показал себя молодцом. Мальчик у него быстро переменился к лучшему - он "оздоровел, побурел", стал весел и, что весьма важно, "привязался" к своему воспитателю, с которым они ходили, ездили, катались на лодках, "одетые легко, иногда до полуночи".
Генерал, как возвратился в Петербург, так и ахнул. Это в самом деле смахивало на что-то настоящее, не форменное, а живое, здоровое и простое... Так Великого Петра немец Лефорт "едва не сгубил многократно". Это генералу не понравилось. Притом же, во время своих разъездов по "внутренней страже", он побывал в деревне у тёщи, и та ему, надо полагать, дала новые нотации на разные предметы и, между прочим, насчёт филаретовского кутейника, который гетманской дочери с первого взгляда не нравился, да и не мог нравиться... А тут этот кутейник завел дело так далеко, что воспитанник его уже и слушается, и любит. Пожалуй, у мальчика и в самом деле могли образоваться русские вкусы и складываться русские симпатии - любовь к земле, сострадание к закрепощённому народу... Генерал сметил это и взлютовал... Вдруг его осенило светом, что это "русское направление", если его взять всерьёз, выходит даже совсем противно всем солидным соображениям о карьере. Может быть, он сам и не повинен в этом открытии, а это ему растолковала гетманская дочь, которая упорно "не верила во всех Филаретов".
Генерал опять в оба проезда через Москву и не подумал съездить к московскому святителю, а поставленного им воспитателя начал теснить и грубо и жестоко преследовать.
Жизнь Исмайлова сделалась ужасною.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
"Генерал стал обходиться со мною холодно и до той степени обидно, что, например, главному человеку в доме, камердинеру, запретил меня слушаться, а в другой раз, во время обеда, когда за столом было много посторонних лиц, он разозлился и закричал на лакея за то, что тот подал мне блюдо прежде, чем его сыну, с которым мы сидели рядом". Слуги, угождая господину, совсем перестали служить магистру, и в этом горестном положении Исмайлов нашел защиту только у одного своего воспитанника. Мальчика обижало унижение, какое испытывал в доме его наставник, и он злился на отца и заставлял наглых лакеев прислуживать угнетаемому магистру... Таким только образом Исмайлов "мог получить что-нибудь".
Педагог сам, своею собственною персоною, сделался предметом распри между отцом, который его гнал, и сыном, который за него заступался. Победить, конечно, должен был генерал, но тут замечательно то, что он довёл свои гонения на педагога до такого дикого злорадства, что разыскал и противопоставил ему нарочитого супостата. Это и был любопытнейший экземпляр нигилиста тридцатых годов Генерал дал ему волю сколько возможно вредить доброму влиянию воспитателя филаретовской заправки.
Магистр и нигилист сцепились: нигилист ударил прямо на то, чтобы сделать из магистра домашнего шута, которого можно было бы приспособить для услаждения досугов гостей и хозяина, и Исмайлов непременно бы не минул сего, если бы бдевшее над ним Провидение не послало ему неожиданной защиты. Однако любопытные стычки обоих педагогов ждут нас впереди, а здесь уместно мимоходом объяснить, чего ради в патриотической и строго-православной душе генерала совершился такой резкий куркен-переверкен, для чего он отнял сына у идеалиста с русским православным направлением и сам, своими руками, швырнул его в отравленные объятия такого смелого и ловкого нигилиста, который сразу наполнил с краями срезь амфору Сеничкиным ядом и поднёс ее к распаленным устам жаждавшего впечатлений мальчика?
Ах, всё это произошло оттого, что и русский патриотизм, и православие, и ненависть к чужеземным теориям - всё это в генерале Копцевиче и ему подобных было только модою, приспособлением к устройству карьеры, и когда кое-что немножечко в этом изменилось, все такие господа ринулись рвать и метать врознь всё, чему поклонялись без всякой искренности и о чём болтали без всяких убеждений.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Когда генерал устроился и прочно сел на нескольких креслах, так что "командовал огромным корпусом, рассеянным по всей России, был председателем комитета о раненых и презусом орденской думы св. Георгия", то он увидел, что мнения его тёщи насчёт непрочности "мантии" были основательны. "Протасов заточил Филарета в Москве", а в обществе среди почитателей московского владыки сложились такие истории, которые самую близость к этому иерарху на подозрительный взгляд делали небезопасною и, во всяком случае, для карьерных людей невыгодною.