Словом, я сюда рвался и летел и, не зная лично ни баронессу, ни девиц, уже любил их от всего сердца и был в уверенности, что могу броситься в их объятия, обнимать их колени и целовать их руки. А пока я только обнимал и целовал дядю, который устроил мне это совершенное благополучие.
Но родители мои, к которым я вернулся, чтобы проститься, отнеслись к этому холоднее и с предосторожностями, которые мне казались даже обидными. Они меня все предостерегали. Отец говорил:
- Это хорошо, - я ни слова не возражаю. Между немцами есть даже очень честные и хорошие люди, но все-таки они немцы.
- Да уж это, - говорю, - конечно, как водится.
- Нет, но мы обезьяны, - мы очень любим подражать. Вот и скверность.
- Но если хорошему?
- Хоть и хорошему. Вспомни "Любушин суд". Нехорошо, коли искать правду в немцах. У нас правда по закону святу, которую принесли наши деды через три реки.
- Пышно, - говорю, - это как-то чрез меру.
- Да, это пышно, а у них, у немцев, хороша экономия и опрятность. В старину тоже было довольно и справедливости: в Берлине раз суд в пользу простого мельника против короля решил. Очень справедливо, но все-таки они немцы и нашего брата русака любят переделывать. Вот ты и смотри, чтобы никак над собою этого не допустить.
- Да с какой же, - говорю, - стати!
- Нет, это бывает. У них система или, пожалуй, даже две системы и чертовская выдумка. Ты это помни и веру отцов уважай. Живи, хлеб-соль води и даже, пожалуй, дружи, во всяком случае будь благодарен, потому что "ласковое телятко две матки сосет" и неблагодарный человек - это не человек, а какая-то скверность, но похаживай почаще к священнику и эту суть-то свою, нашу-то настоящую русскую суть не позволяй из себя немцам выкуривать.
- Да уж за это, - говорю, - будьте покойны, - и привел ему шутя слова Тургенева, что "нашей русской сути из нас ничем не выкуришь".
А отец поморщился.
- Твой Тургенев-то, - говорит, - сам, братец, западник. Он уж и сознался, что с тех пор, как окунулся в немецкое море, так своей сути и лишился.
- Да и Некрасов тоже, - хотел было я продолжать, но при этом имени отец меня перебил и погрозился.
- Этого, - говорит, - уж и совсем не трожь, - этот чего еще ненадежнее. Сам и зуд зудит, сам и расчес расчесывает, и взман манит, и казнить велит; сам просит: "Виновных не щади!" Нет, нам надо чистые руки... Вот как Самарины, Хомяковы, братья Аксаковы - вот с кого нам надо пример брать. Самарин-то - ведь он был в этом, в их Колыванском краю, но они, небось, его не завертели. Думали завертеть, да он им шиш показал. И ты будь таков же. Дружба дружбой и служба службой, а за пазухой шиш. Помни это и чаще к духовенству похаживай и мне пиши. Я тебе буду отвечать и укреплять тебя в направлении, а по воскресеньям непременно к священнику похаживай. Какой ни есть поп - он не тут, так там, не в церкви, так за пирогом, а все патриотическое слово скажет. А проездом через Москву появись Аксакову. Скажи, что я тебе говорил, и послушай, что он еще тебе скажет. Он мужик вещий!
Матушка наказала только в Москве у Иверской покропиться.
- А за прочее, - сказала она, - я за тебя уж не боюсь - ты уже так себя погубил, что теперь тебя от женщин предостерегать нечего: самая хитрая немка тебя больше спутать не может; но об опрятности их говорят много лишнего: я их тоже знаю, - у нас акушерка была Катерина Христофоровна; бывало, в котором тазу осенью варенье варит, в том же сама целый год воротнички подсинивает. Дядя повел меня в Москве к Аксакову.
- Нельзя, - говорит, - без этого. А когда станешь с ним разговаривать, то помни, какого ты роду и племени, и пускай что-нибудь от глаголов. Сипачевы, братец, издавна были стояльцы, а теперь и ты уже созрел - и давай понимать, что отправляешься для борьбы.
Я, признаться, совсем этого не думал, но промолчал и был представлен Аксакову, который, узнав о моей "миссии", долго смотрел мне в глаза и сказал:
- Шествуйте и сразу утверждайтесь твердой пятой. Мы должны быть хозяевами на Колыванском побережье. Ревель - ведь это наша старая Колывань!
И дядя тоже вспомнил про "Колывань". Когда мы "шествовали" от Аксакова домой, дядя меня поучал:
- Если встретишь добрый привет в колыванском семействе (так именовал он семью Венигреты), будь им благодарен, но не увлекайся до безрассудства, дабы не ощутить в себе измены русским обычаям. Лучше старайся сам получить влияние на них.
Я чувствовал, как будто все это что-то фальшивое. Какая Колывань? Какая моя там "миссия"? На кого я мог влиять и кому стану показывать "шиш", когда я сам какая-то чертова кукла и нуждаюсь в спасении бегством!
Было в этом во всем даже нечто детски-эгоистическое: никакого внимания к душевному состоянию человека, а только свой вкус и баста! Можно было думать, что и этим, как и другим, до личного счастья человека нет никакого дела!
Все, к чему я сам стремился, заключалось именно только в том, чтобы свободно вздохнуть и оправиться. На это были настроены все мои помыслы, в этом, на мой взгляд, состояла вся моя "миссия" на Колыванском море. Но тем более я спешил на эту Колывань, к своим колыванским "друзьям", и действительно встретил друзей прелестных.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Баронесса Венигрета Васильевна жила в своем домике в новой части города. Она была небогата. Муж, которого она, по всем вероятностям, очень любила, умер очень рано и ничего ей не оставил, кроме честного имени и дочки Лины. Баронесса была красавица и отлично образована, что, впрочем, не редкость между женщинами из остзейской аристократии - даже и в захудалых родах. Благодаря этому образованию, а также, конечно, хорошим связям, Венигрета Васильевна попала в воспитательницы. Она окончила свое дело с честию и пять лет перед этим отпущена с пенсиею, которой ей было довольно на то, чтобы жить с дочерью в своем городке безбедно. Она имела полную возможность остаться и в Петербурге, но свет ей прискучил, и она предпочла возвратиться под свой отчий кров, где у них еще была жива бабушка. Смешного в баронессе не было ровно ничего: напротив, она всегда была препочтенная и всем внушала к себе уважение. Прозвать ее "Венигретой" могло только наше русское пустосмешество.
Домик, где жила семья баронессы, был небольшой, но прехорошенький, с флигельком в три комнаты, где жила бабушка, которую и я застал еще в живых, и при доме прелестнейший садик. Словом, настоящее жилище честной немецкой образованной семьи.
Когда я сюда первый раз пришел, мне показалось, что я вступил в рай и встретил ангелов. О баронессе нечего и говорить: вы и теперь еще видите, какая это женщина, - она всем внушает почтение. И она его стоит, и больше того стоит. Лина... вы тоже видите... Ангел. Кузина Аврора - эта вся блеск и аромат; даже старая бабушка, которой тогда было восемьдесят лет, и та была очарование: беленькая, чистенькая и воплощенная доброта. Приняли они меня я хотел бы сказать: как родные, но я никогда не видал, чтобы у нас самые лучшие родные умели так принять человека, так тихо и просто, а в то же время ласково и деликатно.
Я тут и привился. Меня пригласили приходить всякий день, и я это буквально исполнял. Прекрасный, тихий и всегда приятный образ жизни "колыванского семейства" охватил меня со всею душою. Мы сошлись во всех вкусах. Я любил домашнюю жизнь - и они тоже. Я любил литературу - они, кажется, еще более. Не было образованного языка, который им был бы недоступен Я немножко музыкант, а они все артистки. Лина с матерью играли в четыре руки на фортепиано, я на флейте, а Аврора на скрипке. Да, эта миниатюрная фея играла на скрипке твердо и сильно, как бравый скрипач в оркестре. Кроме того, обе девушки занимались живописью на материи и на фарфоре, и произведения их в обоих этих родах были так замечательны, что их покупали за границу. Было кем и чем залюбоваться и не скучать домоседством, а даже забывать свое горе Мой здешний начальник, брат баронессы, барон Андрей Васильич, тоже был их ежедневный гость и очень одобрял установившуюся у нас дружбу. Он был гернгутер и чудак, но человек глубокой честности и благородства. Терпеть не мог кутежей и разгула, и очень утешался моим поведением.
- Что может быть этого лучше, - говорил он, - как встретить утро молитвою к Богу, днем послужить царю, а вечер провести в образованном и честном семейном доме. Вас, мой юный друг, сюда привел Божий перст, а я всегда рад это видеть и позаботиться о таком благонравном молодом человеке.
Я уж не знаю, было ли ему известно все, что я натворил до этого времени, но он был ко мне неимоверно милостив и действительно позаботился обо мне, как никто из русских, а баронесса и вообще все женское поколение знали все мои бедствия. И это их престранно занимало, особенно баронессу, которая имела общие понятия о тогдашних наших русских "сеяниях и веяниях", но интересовалась подробностями. Она, впрочем, и вообще любила говорить о нравах, причем обнаруживала удивительную и привлекательную терпимость, свойственную только большому уму, доброму сердцу и большой опытности. Так, например, поговорив раз со мною наедине о тех и других "дикостях", она умолкла, потом сложила в корзинку свою работу и, поднявшись с места, сказала с каким-то возвышенным чувством: