– Я не могу предложить вам чаю. Я не могу предложить вам ничего. Сам я не пью ничего, кроме сырой воды и молока. У меня даже нет сахара, который я считаю вредным и вызывающим инстинктуальные позывы. Как вы, наверное, уже сообразили, я нумизмат. Когда я упоминал Херсонес, то имел в виду одну вещь, которую Андрей обещал, как мне казалось, прислать сегодня. Оказывается, завтра. Но это все не имеет никакого значения, и забудьте об этом. Теперь о моих родственниках. Последний Нейбауэр, Сергей Федорович, царство ему небесное, а точнее, адов огонь вечный, сдох четыре месяца назад. Вадим Сергеевич, упомянутый вами выше, являлся двоюродным, если не троюродным, братом моего отца, Владимира Сергеевича Ховята, имя которого вы увидели на двери и по инициалам решили, что это и есть Вадим Сергеевич. Последний действительно жил здесь во время и после войны. Я его хорошо помню. У меня, как у настоящего нумизмата, прекрасная зрительная память. Здесь он протухал примерно до 1951-го, когда неожиданно исчез, не оставив после себя ничего, кроме долга отцу, по тому времени немалого, и годами невыветриваемого запаха тухлятины от своего гнилого тела, который в сочетании с вонью от его сигар был совершенно невыносим. Мой отец рассказывал, что однажды, будучи еще совсем маленьким, я упал в обморок от его сигарного дыма. Куда потом делся этот мерзавец, не имею ни малейшего представления и не хочу его иметь. Но уверен, что по крайней мере десять лет назад он должен был подохнуть.
– Но означает ли это, что с 1951-го, то есть все эти пятнадцать лет, вы не имели о нем никаких сведений?
Молодой человек опустил на стол свою совершенно белесую голову и не проговорил даже, а простонал: «Ну приходил к нам, когда отцу уже вовсе плохо стало, говноед этот, доктор Вольдемар Ловин. Отец его тогда спросил про Вадима, и тот улыбнулся своей скрюченной улыбочкой, такой жидовской – не думайте, что я антисемит, я сам на четверть еврей по бабке с отцовской стороны, – и говорит, что, дескать, с Вадимом все в порядке и что он шлет приветы всей семье. Семья! Отец – мученик. Я последний здесь и навсегда. Одну малюсенькую ошибочку допустил отец, одну во всей своей, в остальных отношениях безупречной, жизни: меня зачал зимой 1940-го. 17 октября 1941-го, когда я выскочил из пизды моей матери в эту комнату, по эту сторону от Сокольнического парка всего, может, семей двадцать оставалось, а на нашей улице – мы одни! Все – бежали. Отец с матерью остались – он хромой был еще с первой мировой. Вадим спал в нейбауэровском чулане – здесь, как вы видите, и втроем не разоспаться. Мать исчезла в 1943-м. Бросила меня и на фронт ушла. Она там фельдшерицей была, по одним сведеньям. А по другим, – главной блядью в дивизионном госпитале. Я ее не видел с трехлетнего возраста».
Эта история так меня взволновала, что я, забыв о Вадиме Сергеевиче и совсем уже автоматически, пошел со старой московской козырной – то есть она тогда была еще козырной – мой возраст. «Послушайте, Алеша, – сказал я, – но ведь история-то ваша – исключительная. Я вас ровно на те двенадцать лет старше, которые, конечно, хотя и спасли меня от подобного вашему начала, с одной стороны, но, с другой, лишили меня предоставленного вам редкого шанса видеть и прошлое наше и будущее как бы с середины. Бесспорно, и мой возраст имеет свои преимущества в отношении наблюдения людей и событий, но неизмеримо меньшие, чем ваш. Не говоря уже (и тут я вспомнил, к чему все это вел)... не говоря уже о причудливом вашем происхождении, которое в конечном итоге и привело вас к неоценимым сокровищам Причерноморья. Кстати, а не являлся ли столь порицаемый вами Вадим Сергеевич владельцем той самой тетрадрахмы Митридата Эвпатора (о, Джеймс Босвел, что ты в сравнении со мной!)...» «Чистый вздор, – поднял голову почему-то успокоившийся Алеша, – эти люди ничего не понимали в монетах. А откуда вы знаете о тетрадрахме?»
Когда я еще раз соврал, что случайно слышал об этом от Елены Константиновны (о кузене Кирилле, как еще живом, я на всякий случай решил не упоминать), он резко встал и, пригладив редкие желтоватые волосы, заявил: «У Вадима все было неизвестно откуда». – «И сигары тоже?» – поспешил вставить я. «И сигары – тоже. И жизнь – тоже! Как он выжил – я вас спрашиваю? Не работая – при карточной-то системе и непрерывном надзоре милиции и ГБ? Ничего не зарабатывая? А так: то неделями дома сидит, читает или с отцом в покер, то вдруг исчезает на неделю, а то и месяц. Является всегда чистенький, выглаженный, в свежем белье, туфли начищенные, опрысканный одеколоном, и опять – этот гнусный сигарный запах! Что делал? Как жил? Ясно, предавал. Жил – предавал. А вы говорите!»
Несмотря на восклицательные знаки Алеши, я чувствовал, что негодование его выдыхается, что он устал несколько и что, пожалуй, настало время для лобовой атаки. «Помогите мне его найти», – твердо сказал я. «А зачем он вам?» – «А так, интересуюсь жизнями неправдоподобно живших людей. Кроме того, мне бы очень хотелось расспросить его о некоем Михаиле Ивановиче, о котором, думаю, вы никогда ни от кого не слышали».
Смеркалось. Алеша отошел от окна и очень тихо сказал: «Ей Богу, он уж давно должен был бы умереть. Он уже давно предал всех, кого можно было предать, и нечего ему больше здесь делать. И вообще теперь в ходу другие методы, – и вдруг совсем для меня неожиданно и как бы уступая: «Я вижу, что вас нисколько не убедил. Я знаю, что ругань – не доказательство. Но вы не пережили то, что я пережил в моем детстве, и оттого не можете понять, каким издевательством над нами было само его присутствие здесь во время войны и после. Даже шоколад и сгущенное молоко, которые он нам приносил, были издевательством, особенно в отношении отца. Отец, конечно, никогда себе не позволял ни малейшего намека на это в его присутствии. Но он был деликатнейшим человеком. Ну хватит. Меня и так страшно выбили из колеи эти воспоминания и ваш приход. Но из чистой любезности и в порядке особой услуги приятелю моего коллеги Андрея я сообщу вам одну вещь только, и поступайте с ней как хотите, никогда, разумеется, на меня не ссылаясь и не требуя никаких дальнейших разъяснений. Итак, если этот подонок еще жив, то живет он где-то в северо-западном Подмосковье и под чужим именем, отчеством и фамилией. В отношении последнего я совершенно уверен. Почему? – не хочу объяснять. Буду рад вас видеть в другое время и по иному поводу».
Возвращаясь по темным аллеям Сокольнического парка, я сожалел о почти потерянном вечере. Визит к мрачному Алеше только подтвердил концепцию Шлепянова, что искать надо не самого Вадима Сергеевича, а того, кто мог бы им оказаться.
Истерика еще не раз спасет от смерти.
Е.Рейн
Простыми не рождаются. Чтобы быть простым, надо сначала родиться в простом месте. В России нет простых мест. Или ты родился в месте, которое не в счет, в никаком месте, или – если что-то уже заставило тебя начать думать о переделке, в которую ты попал, – все становится настолько сложным, что с ним ты не распутаешься и при самом простом, до искусственности, подходе к вещам, о которых говоришь и пишешь. Еще и потому, что говорить и писать ты будешь о тех, кто уже родился в сложном месте и, позволю себе добавить, самым сложным образом. Забыв в очередной (и последний) раз о Вадиме Сергеевиче, Михаиле Ивановиче и прочих так или иначе с ними связанных лицах, я настолько увяз в обстоятельствах своей собственной жизни, что, не находя никакого иного из них выхода, предавался одиноким и порою весьма долгим прогулкам по зимней вечерней Москве.
В одну из таких вот экскурсий я прошел от Филевского парка до Зачатьевских и очутился перед тем самым неповторимым и единственным в своем роде особняком, получившим по своему, видимо, последнему, владельцу имя «магоновский». Заросший сад, простирающийся круто вниз к Москве-реке чуть ли не на две трети переулка, великолепная чугунная ограда, два огромных дуба, божественные легкие ступени, сбегающие от колоннады перед парадной гостиной к небольшому овальному пруду, – таково было это чудо позднего ампира, превращенное в конце двадцатых в санаторий для туберкулезных детей и оставшееся хоть и запущенным, но почти сохранившим свой прежний облик до конца шестидесятых.
Калитка чугунная, с Амуром и Психеей, была приотворена. Я проскользнул на боковую террасу, тихо сбежал – как десятки раз до того – к замерзшему пруду с расплывающимся желтым пятном луны и уже подымался по ступенькам, когда увидел перед собой старую женщину, стоявшую в дверях террасы. Без шляпы, совершенно седая, в меховой шубке космической изношенности, наброшенной на белый халат, она смотрела на меня строго, но без недружелюбия или осуждения. Так смотрят владеющие по праву, но давно потерявшие все, кроме права, на тех, кто никогда ничем не владел и не знает о праве, – смотрят со спокойным, незаинтересованным неодобрением.