Он жил под колокольнею в такой маленькой келье, что как я вошел туда, так двоим и повернуться негде, а своды прямо на темя давят; но все тут опрятно, и даже на полутемном окне с решеткою в разбитом варистом горшке астра цветет.
Кириака я застал за делом – он низал что-то из рыбьей чешуи и нашивал на холстик.
– Что ты это, – говорю, – стряпаешь?
– Уборчики, владыко.
– Какие уборчики?
– А вот девчонкам маленьким дикарским уборчики: они на ярмарку приезжают, я им и дарю.
– Это ты язычниц неверных радуешь?
– И-и, владыко! полно-ка тебе все так: «неверные» да «неверные»; всех один господь создал; жалеть их слепых, надо.
– Просвещать, отец Кириак.
– Просветить, – говорит, – хорошо это, владыко, просветить. Просвети, просвети, – и зашептал: «Да просветится свет твой пред человеки, когда увидят добрыя твоя дела».
– А я вот, – говорю, – к тебе с поклоном пришел и за выучку горшок каши принес.
– Ну что же, хорошо, – говорит, – садись же и сам при горшке посиди – гость будешь.
Усадил он меня на обрубочек, сам сел на другой, а кашу мою на скамью поставил и говорит:
– Ну, покушай у меня, владыко; твоим же добром да тебе же челом.
Стали мы есть со стариком кашу и разговорились.
Меня, по правде сказать, очень занимало, что такое отклонило Кириака от его успешной миссионерской деятельности и заставило так странно, по тогдашнему моему взгляду – почти преступно или во всяком случае соблазнительно относиться к этому делу.
– О чем, – говорю, – станем беседовать? – к доброму привету хороша и беседа добрая. Скажи же мне: не знаешь ли ты, как нам научить вере вот этих инородцев, которых ты все под свою защиту берешь?
– А учить надо, владыко, учить, да от доброго жития пример им показать.
– Да где же мы с тобою их будем учить?
– Не знаю, владыко; к ним бы надо с научением идти.
– То-то и есть.
– Да, учить надо, владыко; и утром сеять семя, и вечером не давать отдыха руке, – всё сеять.
– Хорошо говоришь, – отчего же ты так не делаешь?
– Освободи, владыко, не спрашивай.
– Нет уж, расскажи.
– А требуешь рассказать, так поясни: зачем мне туда идти?
– Учить и крестить.
– Учить? – учить-то, владыко, неспособно.
– Отчего? враг, что ли, не дает?
– Не-ет! что враг, – велика ли он для крещеного человека особа: его одним пальчиком перекрести, он и сгинет; а вражки мешают, – вот беда!
– Что это за вражки?
– А вот куцые одетели, отцы благодетели, приказные, чиновные, с приписью подьячие.
– Эти, стало быть, самого врага сильней?
– Как же можно: сей род, знаешь, ничем не изымается, даже ни молитвою, ни постом.
– Ну, так надо, значит, просто крестить, как все крестят.
– Крестить… – проговорил за мною Кириак, и – вдруг замолчал и улыбнулся.
– Что же? продолжай.
Улыбка сошла с губ Кириака, и он с серьзною и даже суровою миной добавил:
– Нет, я скорохватом не хочу это делать, владыко.
– Что-о-о!
– Я не хочу этого так делать, владыко, вот что! – отвечал он твердо и опять улыбнулся.
– Чего ты смеешься? – говорю. – А если я тебе велю крестить?
– Не послушаю, – отвечал он, добродушно улыбнувшись, и, фамильярно хлопнув меня рукою по колену, заговорил:
– Слушай, владыко, читал ты или нет, – есть в житиях одна славная повесть.
Но я его перебил и говорю:
– Поосвободи, пожалуйста, меня с житиями: здесь о слове божием, а не о преданиях человеческих. Вы, чернецы, знаете, что в житиях можно и того и другого достать, и потому и любите всё из житий хватать.
А он отвечает:
– Дай же мне, владыко, кончить; может, я и из житий что-нибудь прикладно скажу.
И рассказал старую историю из первых христианских веков о двух друзьях – христианине и язычнике, из коих первый часто говорил последнему о христианстве и так ему этим надокучил, что тот, будучи до тех пор равнодушен, вдруг стал ругаться и изрыгать самые злые хулы на Христа и на христианство, а при этом его подхватил конь и убил. Друг христианин видел в этом чудо и был в ужасе, что друг его язычник оставил жизнь в таком враждебном ко Христу настроении. Христианин сокрушался об этом и горько плакал, говоря: «Лучше бы я ему совсем ничего о Христе не говорил, – он бы тогда на него не раздражался и ответа бы в том не дал». Но, к утешению его, он известился духовно, что друг его принят Христом, потому что, когда язычнику никто не докучал настойчивостью, то он сам с собою размышлял о Христе и призвал его в своем последнем вздохе.
– А тот, – говорит, – тут и был у его сердца: сейчас и обнял и обитель дал.
– Это опять, значит, все дело свертелось «за пазушкой»?
– Да, за пазушкой.
– Вот это-то, – говорю, – твоя беда, отец Кириак, что ты все на пазуху-то уже очень располагаешься.
– Ах, владыко, да как же на нее не полагаться: тайны-то уже там очень большие творятся – вся благодать оттуда идет: и материно молоко детопитательное, и любовь там живет, и вера. Верь – так, владыко. Там она, вся там; сердцем одним ее только и вызовешь, а не разумом. Разум ее не созидает, а разрушает: он родит сомнения, владыко, а вера покой дает, радость дает… Это, я тебе скажу, меня обильно утешает; ты вот глядишь, как дело идет, да сердишься, а я все радуюсь.
– Чему же ты радуешься?
– А тому, что все добро зело.
– Что такое: добро зело?
– Все, владыко: и что нам указано и что от нас сокрыто. Я думаю так, владыко, что мы все на один пир идем.
– Говори, сделай милость, ясней: ты водное крещение-то просто-напросто совсем отметаешь, что ли?
– Ну вот: и отметаю! Эх, владыко, владыко! сколько я лет томился, все ждал человека, с которым бы о духовном свободно по духу побеседовать, и, узнав тебя, думал, что вот такого дождался; а и ты сейчас, как стряпчий, за слово емлешься! Что тебе надо? – слово всяко ложь, и я тож. Я ничего не отметаю; а ты обсуди, какие мне приклады разные приходят – и от любви, а не от ненависти. Яви терпение, – вслушайся.
– Хорошо, – отвечаю, – буду слушать, что ты хочешь проповедовать.
– Ну, вот мы с тобою крещены, – ну, это и хорошо; нам этим как билет дан на пир; мы и идем и знаем, что мы званы, потому что у нас и билет есть.
– Ну!
– Ну а теперь видим, что рядом с нами туда же бредет человечек без билета. Мы думаем: «Вот дурачок! напрасно он идет: не пустят его! Придет, а его привратники вон выгонят». А придем и увидим: привратники-то его погонят, что билета нет, а хозяин увидит, да, может быть, и пустить велит, – скажет: «Ничего, что билета нет, – я его и так знаю: пожалуй, входи», да и введет, да еще, гляди, лучше иного, который с билетом пришел, станет чествовать.
– Ты, – говорю, – это им так и внушаешь?
– Нет; что им это внушать? это я только про себя так о всех рассуждаю, по Христовой добрости да мудрости.
– Да то-то; мудрость-то его ты понимаешь ли?
– Где, владыко, понимать! – ее не поймешь, а так… что сердце чувствует, говорю. Я, когда мне что нужно сделать, сейчас себя в уме спрашиваю: можно ли это сделать во славу Христову? Если можно, так делаю, а если нельзя – того не хочу делать.
– В этом, значит, твой главный катехизис?
– В этом, владыко, и главный и не главный, – весь в этом; для простых сердец это, владыко, куда как сподручно! – просто ведь это: водкой во славу Христову упиваться нельзя, драться и красть во славу Христову нельзя, человека без помощи бросить нельзя… И дикари это скоро понимают и хвалят: «Хорош, говорят, ваш Христосик – праведный» – по-ихнему это так выходит.
– Что же… это, пожалуй, хоть и так – хорошо.
– Ничего, владыко, – изрядно; а вот что мне нехорошо кажется: как придут новокрещенцы в город и видят всё, что тут крещеные делают, и спрашивают: можно ли то во славу Христову делать? что им отвечать, владыко? христиане это тут живут или нехристи? Сказать: «нехристи» – стыдно, назвать христианами – греха страшно.
– Как же ты отвечаешь?
Кириак только рукой махнул и прошептал:
– Ничего не говорю, а… плачу только.
Я понял, что его религиозная мораль попала в столкновение с своего рода «политикою». Он Тертуллиана «О зрелищах» читал и вывел, что «во славу Христову» нельзя ни в театры ходить, ни танцевать, ни в карты играть, ни многого иного творить, без чего современные нам, наружные христиане уже обходиться не умеют. Он был своего рода новатор и, видя этот обветшавший мир, стыдился его и чаял нового, полного духа и истины.
Как я ему это намекнул, он мне сейчас и поддакнул.
– Да, – говорит, – да, эти люди плоть, – а что плоть-то показывать? – ее надо закрывать. Пусть хотя не хулится через них имя Христово в языцех.
– А зачем это к тебе, говорят, будто инородцы и до сих пор приходят?
– Верят мне и приходят.
– То-то; зачем?
– Поспорят когда или поссорятся, и идут: «Разбери, говорят, по-христосикову».
– Ты и разбираешь?
– Да, я обычай их знаю; а ум Христов приложу и скажу, как быть.