эти были пустынны. Тишина их нарушалась только криком белоснежных чаек, носившихся, как и теперь, над заливом.
Мы бросили якорь недалеко от города. Через несколько минут уж к нам явились поставщики, портные, китайцы-прачки, комиссионеры. Стол в кают-компании был завален всевозможными объявлениями. То и дело приставали шлюпки. С иностранных военных судов приезжали офицеры поздравить с приходом, и, исполнив этот обычай вежливости, существующий между военными моряками, то есть проговорив приветствие капитану и выпив затем бокал шампанского в кают-компании, — уезжали. Два репортера, явившись первыми, собирали сведения о клипере, записывали фамилии всех офицеров, осмотрели клипер и торопились на берег, чтобы напечатать отчет в вечерних газетах.
Скоро почти все офицеры, переодевшись в штатское платье, уехали на берег. На клипере остались те, кому приходилось стоять на вахте.
К вечеру уже из клубов, из библиотек были присланы всем именные билеты на право свободного входа и доставлены нумера вечерних газет, в которых были помещены репортерские отчеты с перевранными русскими фамилиями.
Через несколько дней мне пришлось вступить на ночную вахту.
Рейдовые вахты, когда решительно нечего делать и не за чем смотреть, тянутся как-то особенно долго и скучно. Ходишь себе взад и вперед по мостику, обойдешь палубу, проверишь часовых и снова ходишь, пока не утомишься и не задремлешь, прислонившись к поручням.
Скоро полночь. После дневной суеты рейд стих. Корабли, слабо освещенные бледным светом молодой луны, казалось, дремлют на серебристой глади вод. Каждые полчаса с кораблей раздаются тихие удары колокола, отбивающие склянки, и снова тишина. Только из ярко освещенного города доносится неясный гул, да по временам долетают звуки музыки. На клипере давно все спят. Несколько человек вахтенных, примостившись к орудию, коротают вахту, лясничая вполголоса, да сигнальщик похаживает по юту в ожидании скорой смены.
Давно уже чья-то маленькая, худощавая фигура словно приросла к борту. Это — Лютиков. Хоть он и не на вахте, а бодрствует и все поглядывает на берег. Накануне он был на берегу, и город, судя по его восторженным, отрывистым словам, произвел на него сильное впечатление.
— Понравилось, видно, здесь? — спросил я, подходя к Лютикову.
Он повернул голову. Лицо его было бледно и задумчиво.
— А то как же! — проговорил он своим тихим внушительным голосом. — Вам хорошо, а нам и подавно!
И, видимо, отвечая на занимавшие его мысли, усмехнувшись, прибавил:
— А дураки вот говорят, что здесь пропадешь… Небойсь, он не пропал…
— Кто это?
— Да этот самый беглец… Максимка.
— Он здесь?
— Здесь. С тех пор, как ушел, здесь живет.
— Ты видел его?
— Видел!
Обыкновенно сдержанный и молчаливый, не любивший «лясничать» с офицерами, и если обращавшийся к нашему брату, юнцу-гардемарину, то по большей части с просьбой дать почитать книжки (до книг Лютиков был охотник), он этот раз удивил меня сообщительностью. С каким-то, тогда непонятным мне, возбуждением расхваливал он жизнь беглеца на чужбине. По словам Лютикова, Максим (а по-здешнему «мистер Макс») живет отлично: зарабатывает портным мастерством более ста долларов в месяц, ни от кого обиды не терпит, недавно женился на чешке и не перестает благодарить господа за то, что наставил его на путь. И Прокудинова добром поминает: не будь, говорит, он такой зверь, не видать бы мне хорошей жизни.
— Как есть, человеком стал! И с понятием, не то, что наш брат… Здесь понял он, какова воля и каково без нее людям жить! А вы думали как? Нельзя этого понять темному мужику? — вдруг прибавил Лютиков с вызывающей, насмешливой иронией, обычной у него в беседах, которыми он изредка удостаивал некоторых гардемаринов и — чаще других — меня.
— А по России не скучает? — спросил я.
— Может, и скучает, да Мордобоя не хочет. И кулик чужу сторону знает, и журавль тепла ищет — человек и подавно. Сладко, что ли, с Прокудиновым было жить? В России что наш брат? Последний опорок, помыкай, кто хочет… А здесь он — вольный человек, свои права имеет. Всякому это лестно, как вы думаете?.. Это вот разве Щукину в обиду… Ему — плюй в глаза — все божья роса!
— Разве ты не скучал бы по родине?
— А не знаю, не пробовал! — усмехнулся Лютиков и продолжал: — по-аглицки так и чешет теперь Максимка… И газеты, и книжки читает: одно слово — человек с рассудком! При охоте, чай, не мудрость языку научиться. Как вы полагаете?
— Полагаю, не мудрено.
— То-то и я думаю… Ддда… живут же люди! — вздохнул он. — Как хочешь, молись господу, никто твоей совести не неволит… — прибавил Лютиков строго. — И люди у них все равны… Президент-то ихний — дровосеком был [7]… Наши и не поверят!
Лютиков замолчал и, немного погодя, спросил:
— Долго мы простоим здесь?
— Кажется, недели полторы. А что?
— Ничего… Так спросил.
И затем Лютиков опять задал вопрос:
— Верно, команду еще отпустят на берег?
— Я думаю, отпустят.
— Не слыхали, когда?
— Не знаю… Да если тебе хочется на берег, отпросись у старшего офицера. Тебя во всякое время и не в очередь отпустят. Хочешь, я скажу завтра старшему офицеру? — предложил я, зная щепетильность Лютикова.
— Нет, благодарю вас… Уж я со всеми съеду…
— Когда еще отпустят!
— Подожду…
Я хотел было продолжать разговор, но Лютиков, видимо, не желал этого. Он неохотно и скупо подавал реплики, под конец смолк и ушел вниз. Я опять зашагал по мостику и, наконец, задремал. Бой склянок пробудил меня. Я отправился на бак проверить часовых, гляжу — Лютиков стоит у борта, не спуская глаз с берега.
— Что это ты не спишь, Лютиков?.. Уж не собираешься ли остаться в Сан-Франциско? — пошутил я.
Лютиков резко ответил, что ему нездоровится, ушел скоро вниз и больше не показывался.
Мне показалось, что шутка моя смутила его. Но в ту пору я не обратил на это внимания. Только потом я невольно припоминал и его смущение, и его разговор в эту ночь.
Оригинальный человек был этот Лютиков. Он резко выделялся из общего уровня. И взгляды его, и суждения, вырывавшиеся случайно, и пытливый, несколько озлобленный ум, и характер его отношений к офицерам и матросам. Все это было не совсем обыкновенно в матросе, да еще в матросе крепостного времени. Недаром и дальнейшая его судьба была тоже не совсем обычайна.
Это был молчаливый, необыкновенно сдержанный человек, лет тридцати пяти, худощавый, низенький, крепкий блондин, с русыми волосами, окаймлявшими самое обыкновенное, скорее некрасивое, чем красивое, простое русское лицо. Обличьем он совсем не походил