- Рубашка-то на смену найдется. А костюма у меня и в самую богатую пору больше одного не заводилось. Я не жадный. Даже счастьев - мне двух не надо. Одного бы вдоволь, я бы не надорвался... - И он, внимание ли мое хотел отвести, так ли просто, уцелевшим своим мизинцем на левой руке (да, на левой) погладил орден Красного Знамени на груди.
Постой-ка, и почему это я вдруг решил, что он "бедняжка"? Жалеть его, утешать - это ли не бестактность, не жестокость? Он и не прибедняется, и ранами своими не кичится. Увечьем своим не торгует.
Но в этом бренном мире бывает, что и красотой, и уродством торгуют. В начале сентября 1944 года как-то целый день бродил я по недавно взятому нами румынскому городу Констанце. Ходил не спеша, смотрел беззаботно. Я впервые на чужой земле, кругом иная жизнь, иные нравы. Водил меня полицейский, который довольно сносно говорил по-русски. Он и город, и людей хорошо знает. Две встречи разбередили тогда мне душу, по-особому остались в памяти. На одной из главных улиц встретилась нам девушка, на диво красивая, на диво пригожая. Глядеть не наглядется. Полицейский вдруг схватил ее за рукав, остановил. Игриво за подбородок взял, по плечу погладил, за щеку ущипнул. Сказал что-то, засмеялся развязно. Я смотрю - и удивлен, и огорошен. Совершенной ее красоте дивлюсь, наглостью стража порядка, тем, как он с такой красотой бесцеремонен, поражен. Когда девушка уходила, полицейский сказал порусски: "Иди, работай" - шлепнул ее по заду. Тут уже я вовсе глазам своим не поверил. Но восхищения сдержать не смог, сказал:
- Какая красивая... За один взгляд умереть можно.
- Продается... Не целиком, но по частям, на время - продается. Только дорого очень, - сказал мой спутник спокойно.
- Как это продается? Ведь так красива...
- Потому и дорого, что красива... Я этих "куколок" весь тариф знаю.
И сразу день потускнел, пасмурным стал. Как грустно, а?
Потом мы попали на площадь, полную народа. Посреди площади ослик надрывается. Мы пробились поближе. Возле ослика, запряженного в длинную арбу, стоит человек в высокой мохнатой шапке и дергает его за уши. Ослик кричит. На арбе лежал голый младенец - мальчик лет трех. Огромная раздувшаяся голова, крохотное тельце, вместо рук и ног куцые обрубки. Я отшатнулся: вначале показалось, что одна голова, сама по себе, отдельно лежит. Возле ребенка жестяная чашка стоит. Осел кричит. Порой в чашку со звоном медные гроши падают. Горький смысл этого зрелища и без слов ясен: отец уродство своего ребенка по частям в розницу продает.
При виде этого даже бравый полицейский сник.
- До чего нищета не доведет...
Так я в один день с продажной красотой и продажным уродством повстречался. А кто из них более жалок, и не знаю. Оба, наверное... Оба равно жалки.
Беспалые Насиповы руки уже не кажутся мне увечными. Не красивые и не уродливые - просто такие, как есть. И к настроению хозяина я уже подладился.
Ямлиха-енге чаю приготовила. Откуда-то "сургучная головка" появилась. Насип быстро зажал коленями бутылку и, хлопнув снизу круглой ладонью по дну, ловко вышиб пробку. Разлил по стаканам. Очень ровно, справедливо разлил.
- Видишь, на первейшее дело руки годятся. А остальное - проще простого... - он сипло рассмеялся, затем вдруг вытянул обе "лепешки" перед собой. - Сколько лет я никому не мог доказать, что удачливы вот эти мои руки. Все-таки ведь доказал однажды.
Опрокинули по стакану, и настроение Насипа и того выше поднялось.
- Без пальцев остался, но доказал, - опять завел он речь о том же. - Я ведь с детства... Мальчишкой еще был, чуял, что есть в моих руках какой-то секрет. Только вы меня изводили, все никак не верили. Эхма! Он опять с бульканьем разлил водку по стаканам. - Давай, пусть четная будет.
- А все же где это ты ногти вместе с пальцами ухитрился состричь? подлаживаясь под его тон, спросил я.
- Если услышишь, что у Насипа большая бомба в руке взорвалась, так знай, врут. Лучше сам все расскажу. - Он пробку обратно в бутылку заткнул. - Чтоб не искушала, когда хозяин рассказывает, стояла смирно и слушала. Вот так.
На лице у него румянец выступил. Значит, два стакана не без пользы прошли. Только глаза немного потускнели.
- Тогда слушай. Отморозил я эти пальцы.
- Как?
- Да так вот. Но дело свое они сделали. Пальцы мои, как доблестные воины, пали.
Он продолжал рассказ:
- Я в артиллерии связистом был, между КП и огневыми позициями с катушками бегал. Была зима сорок третьего. Ранним утром в трескучий мороз вспыхнул бой. Наши орудия спрятались в лесочке и оттуда по их позициям палят. Командир полка сам по телефону командует. Ну и голос! Луженая у мужика была глотка. Вдруг вдали по белому снегу черные точки задвигались. Точки эти увеличиваются, увеличиваются... Танки! Что ж, это знакомо. Скоро они огнем плеваться начнут. "Давайте, давайте, ну же, суньтесь же! Вот сейчас, как копны вспыхнете!" Я это про себя переднему танку так говорю. И артиллерия их, до этого стрелявшая вяло, на скороговорку перешла. День ясный, грохот в воздухе не глохнет. Вся земля от грома трясется. И вдруг подполковник в ярости трубку швырнул: "Нет связи! Линия оборвалась! Соединить!" Младший сержант Скворцов тут же вдоль кабеля побежал. А мы смотрим. Метров триста - четыреста до полосы обстрела целым и невредимым пробежал. А потом взрывы запрыгали. Он бежит, падает, снова вскакивает и бежит. А снаряды все чаще и чаще ложатся. Видно, и танки стрелять начали. Раза два еще показался Скворцов, но упал и больше не поднялся. А связи нет. "Разрешите, говорю, - мне!" - "Не разрешаю! Ты иди!" - приказал подполковник рядовому Шиханову. Шиханов прямо по следам Скворцова и побежал. На половине пути - взрыв, обволокло его дымом. Так и исчез, в дыму растворился. А связи все нет. "Разрешите, - говорю опять, - товарищ подполковник! У меня рука везучая!" Разгневанный был командир, а тут расхохотался: "Ну, коли везучая, иди!" И я по той же дорожке побежал. Ни взрывов снарядов, ни воя мин, ни свиста пуль - ничего не слышу. Не мне они сейчас предназначены. Кроме протянувшегося по снегу телефонного кабеля - ничего не вижу, ничего на свете нет. И не пригибался, и не падал. Меня удача моя бережет. Бегу и бегу. Возле закопченной ямы большое скрюченное тело увидел. Скворцов. Веселый был парень. Вечером только, завернувшись в маскхалат, цыганку представлял, пел и плясал. Теперь лежит. Я не остановился. На обратном пути вынесу. Шиханова вроде не заметил, не помню. Знай бегу. Бегу и молю шепотом: "Только не уходи, удача... только не уходи". Не покинула меня удача. Нашел место, где мина кабель порвала, скинул варежки и принялся за дело. Сначала оба конца к аппарату присоединил, проверил. КП вызвал работает, батарею вызвал - работает. Тогда соединил концы провода, изолентой замотал. А мороз руки жжет. Только сейчас заметил. Замучился, варежек найти не могу. Я их вгорячах далеко в сторону отбросил. Шагнул было я за ними шага на три в сторону и обмяк. Только помню, что падал я долго, не спеша. Меня взрывом контузило, потом узнал. Наши в наступление перешли, а я остался лежать. Но удача, видно, не ушла, тут в головах и сидела: кто-то наткнулся на меня, догадался, что живой. Но пока лежал, пальцы начисто отмерзли. Зато изза моих удачливых рук сколько вражьих танков наши уничтожили! За девять моих пальцев сполна расплатились. На следующий день подполковник в медсанбат сам пришел. "И впрямь, говорит, твои руки везучие, ефрейтор. Спасибо тебе! В самый тяжелый миг ты полк, который, можно сказать, оглох и ослеп, от беды спас, - и добавил еще: - Такое геройство, говорит, не забывается". Честное слово, так и сказал.
- И не забыли... - И я показал на его орден.
- Этот? Нет, этот я раньше получил, за Ржев...
- А за последнее дело что дали?
- Не дали. Может, и дали что, да я не получил. Меня в тыл отправили.
- И не хлопотал потом?
- Как это? Ходить, просить: я, дескать, когда обязанности свои исполнял, пальцы отморозил; нет ли мне за это какой-нибудь награды?
- Другие же просят.
- А я - не другие. На мою долю самая большая награда пришлась жизнь. А что Скворцов получил? Двадцать лет ему было. А Шиханов? Девятнадцать лет. Каюсь, хотел как-то раз похлопотать, но этих двоих стыдно стало. И сейчас вижу, как большое львиное тело Скворцова скрюченное лежит. А я с цыплячьей своей статью до сих пор по земле хожу.
- Выходит, что мы, кто жив остался, перед павшими в таком долгу, что и не расплатиться.
- Так и есть, браток... Всю жизнь долг отдавать придется. Отдавать живым, значит, друг другу.
И этого человека я совсем недавно жалел про себя. Как же принизил его своей жалостью! Он же из крылатого рода! Не цыпленок, а знатной породы птица!
Почему Насип так твердо, без капли сомнения, верил в удачу своих рук, я понял только сейчас. Ему от своих рук ни корысти никакой, ни славы, ни наград, ни богатства не нужно. Всю жизнь он этими своими руками старался кому-то хоть малое добро сделать, радость доставить, надеялся в труде, в играх, в промыслах удачу принести. И однажды, потеряв пальцы, он доказал всем живительность своих рук. Теперь уж он в их волшебной силе никогда не засомневается. Потому что рука служанка души. Что душа повелит - то она исполнит. У таких же, как Насип, - в особенности.