«Не думай, – обращается ко мне в своем «Ответе» д-р Л. Кюльц, типический немецкий Фармаковский, – не думай, что вопрос успешного отправления врачебной практики прежде всего должен решаться с философской точки зрения. Куда приведет это? Куда это привело тебя? У нас есть на этот счет прекрасная пословица, гласящая: суди, дружок, не выше сапога, – ne sutor supra crepitam…»
Помилуйте, мы с вами не ребята, не ребята, г. Кюльц, и не сапожники! К чему такое скромное мнение о нашем «ремесле», к чему такой трепет перед философией? Вы спрашиваете, – куда приведет это, куда это привело меня? Меня это привело к глубокому убеждению, что узкие вопросы врачебной практики прежде всего должны решаться именно с философской точки зрения; и только в этом случае мы сумеем, наконец, создать настоящую медицинскую этику, в основу которой ляжет глубокое изречение одного из самых привлекательных по душевному строю врачебных деятелей, – то изречение Бильрота, которое я привел в эпиграфе:
«Мы работаем для человечества над самым трудным материалом, именно – над человеком».
В заключение – еще одно замечание по поводу брошюры г. Фармаковского. Последнюю, заключительную главу «Записок», как это ни невероятно, г. Фармаковский понял вот как:
«Наблюдая все бедствия нищеты, нельзя же нам, врачам, подобно Вересаеву, не считать себя вправе стремиться к улучшению своего быта лишь потому, что мы встречаем людей, живущих еще хуже нас. Не следует стараться унизить свое социальное положения до них. Не могу согласиться с Вересаевым, что если деятельность описанного им литейщика вогнала его в чахотку, то и ему, Вересаеву, нельзя заботиться о своем здоровье и об улучшении своего быта…» Нет! – бодро восклицает г. Фармаковский, – покуда не все мы дошли до такого отчаяния, как Вересаев, встанем мң за свои права! Улучшив свой быт, мы улучшим и судьбу тех несчастных страдальцев, о которых Вересаев упоминает в заключении своих «Записок» и тяжелое положение которых не позволяло его расстроенной фантазии заботиться о своей собственной жизни» (стр. 146–148).
Нужна большая, столь характерная для г. Фармаковского беззаботность по отношению к «небу и блистающим на нем звездам», чтоб умудриться так понять мои слова. С чувством глубокого удовлетворения могу отметить, что все-таки не все врачи, по крайней мере за границей, так безнадежно увязли в засасывающей топи узкого и близорукого профессионализма. «Изображая оборотную сторону врачебной практики, – пишет д-р Линзмайер о «Записках», – автор как будто грозит заехать в фарватер обычных врачебно-социальных статей последнего времени, сосредоточивающихся в призыве: «Врачи, соединяйтесь против врага!» Но в заключительной главе, где от маленького врачебного сословия он обращает взгляд на большое горе большинства народа и признает, что «исключительно лишь в судьбе и успехах этого целого мы можем видеть и свою личную судьбу и успех, – в этой главе автор поднимается на высоту, которая должна увлечь каждого чувствующего и думающего человека».[86]
Я глубоко убежден, что на эту «высоту», рано или поздно, необходимо должны будут подняться все, сколько-нибудь думающие и чувствующие люди нашего сословия. Но почему, – спрошу я еще раз то, что уже спрашивал в «Записках», – почему так трудно понять это нам, которые с детства росли на «широких умственных горизонтах», когда это так хорошо понимают люди, которым каждую пядь этих горизонтов приходится завоевывать тяжелым трудом?
Июль 1902 г.
Постоянно продолжают появляться все новые брошюры и статьи по поводу «Записок врача». К сожалению, литература эта, столь значительная в количественном отношении, качественно чрезвычайно малоценна: все то же негодование на «тяжкие обвинения», примеривание, как поймет такое-то место «непосвященный» читатель, торжествующие указания на мои будто бы постоянные противоречия – этим исчерпывается содержание большинства статей.[87]
Но в последнее время появились две брошюры, значительно уклоняющиеся от обычного типа; обе, хотя и по разным причинам, заслуживают серьезного внимания.
Одна их этих брошюр принадлежит перу киевского профессора-психиатра И. А. Сикорского.[88] По мнению профессора, «Вересаев остался писателем непонятым как своими противниками, так и приверженцами»; но винить в этом никого нельзя, потому что «художественные темы, за которые взялся Вересаев, во всяком случае новы, и для критической оценки их требуется художественная и психологическая, а может быть, даже психиатрическая подготовка» (стр. 8). В книге увидели «произведение медицинское, т. е. трактующее о медицине и врачебном быте. В этом заключалась основная ошибка критиков и читателей. Самым справедливым, быть может, единственно справедливым отношением к книге будет взгляд на нее как на произведение художественное, к которому может быть применен единственный прием оценки, – критика научно-литературная» (стр. 29). «По нашему мнению, – заявляет проф. Сикорский, – успех книги Вересаева в России и отчасти за границей зависит от двух главнейших условий, – от несомненных художественных достоинств, какие ей присущи, но еще более от того, что автору ее удалось попасть в колею нового, назревающего вопроса, имеющего высокое практическое значение для жизни. Его книга надолго останется поучительным материалом, в котором психологическая медицина и психология найдут для себя интересные указания. Новый вопрос, о котором мы сказали, – это вопрос о «неполных или недоразвившихся» характерах. Существенную черту этих характеров составляет слабое развитие воли, при достаточном, иногда даже весьма тонком, развитии ума и, в особенности, чувства. Книга Вересаева представляет собою талантливо проведенное, художественное изображение человека, обладающего очерченным сейчас характером. Изображение доведено до мелких подробностей, до множества едва уловимых, едва заметных деталей. С этой стороны книга приобретает большую ценность для психолога, психиатра, педагога-криминалиста. По своей художественной манере контрастов Вересаев, для большей рельефности картины, заставляет своего героя быть врачом, т. е. исполнять такую профессию, которая безусловно требует нормально развитой воли. При такой постановке задачи своеобразный склад характера изображаемого лица выступает со всею пластичностью и наглядностью, как при реактиве. В этом состоит художественный замысел «Записок врача», и он вполне удался автору» (стр. 10).
Профессор обстоятельно рассматривает с этой стороны мою книгу и осыпает меня комплиментами. «С истинной художественною проницательностью» (стр. 18), «с замечательной художественностью» (стр. 19), «с редкою художественностью» (стр. 24) изображаю я такие-то и такие-то особенности душевного склада своего безвольного героя. При моей «психологической проницательности», полагает проф. Сикорский, я «мог бы избрать иную научную карьеру, способен был бы глубоко проникнуть в тайники сложнейших явлений психической жизни, руководствуясь одним только художественным вкусом» (стр. 24).
Я совершенно сконфужен. Никогда еще не приходилось мне читать такой лестной оценки моего «художественного дарования», но… но, – да простит меня проф. Сикорский, – комплименты его опираются на такие бьющие в глаза противоречия, что получают чрезвычайно странную окраску. «Художественные темы, за которые взялся Вересаев, новы», – заявляет профессор на стр. 9. Эта новая тема заключается в данном мною (по толкованию проф. Сикорского) типе «колеблющегося, сомневающегося, ноющего, бессильного человека». Тип же этот, как совершенно справедливо замечает проф. Сикорский, – «старый тип, хорошо известный в русской литературе» (стр. 30). В чем же новизна моей темы?… Далее проф. Сикорский говорит: «Выходит, как будто Лев Толстой, со своим талантом и своими гораздо более важными темами, производит меньшее впечатление, чем «Вересаев»; ни Толстой, ни Чехов и Горький «далеко не вызвали того всеобщего раздражения и беспокойства и того смутного, но щемящего интереса, – как разбираемая книга Вересаева», (стр. 4). Интерес, возбужденный «Записками врача», как мы уже видели, профессор объясняет двумя причинами: во-первых, – их «несомненными художественными достоинствами»; во-вторых, главное, – тем, что «автору удалось попасть в колею нового, назревающего вопроса» – вопроса «о неполных или недоразвившихся» характерах. И проф. Сикорский совершенно не замечает, как неудачно его объяснение. Он называет, между прочим, Чехова. Произведения этого писателя в несравнимо большей мере удовлетворяют как раз тем двум условиям, которыми профессор объясняет успех «Записок врача». Во-первых, мое «художественное дарование», как справедливо замечает и сам профессор, совершенно даже несравнимо с дарованием Чехова. Во-вторых, – главный, почти единственный тип, который с почти болезненной настойчивостью рисуется Чеховым в самых разнообразных видах, есть как раз тип человека с атрофированною волею. Как же этими причинами можно объяснить тот большой интерес, который вызвали к себе мои «Записки» сравнительно с произведениями Чехова (что, кстати сказать, совершенно и неверно)?