К окнам избы, в которой справляли свадьбу, припали жадные, дотошные бабы. Васяня, как свой, провел Соустина сквозь народ прямо в прихожую. Там тоже тесно, вдавку толпились бабы и парни, стараясь заглянуть в открытую дверь горенки. В углу горела коптилка, и несколько подростков, лет по пятнадцати, в шапках и зипунах, лежа животами на столе, хлестались в двадцать одно. Какая-то старуха, из хозяйских родственниц, ругательски гнала их, но мальчишки словно и не слышали... Перед Соустиным расступались готовно, толкая друг друга. За спиной слышался хвастливый, испуганный шепот Васяни: "Филата, калашника-то, внук, а теперь в Москве с Калининым работает!" Было противно, стыдно, хотелось вырваться, уйти, но толпа неуклонно выдавливала его к горенке. Сбоку подвалился неизвестный старичок, остриженный в скобку и противоестественно наряженный в бабий дипломат с лисьим воротником. Старичок строго сунул ему ладошку лодочкой, и Соустин должен был ее пожать. Заметил, что старичка к нему подтолкнул тоже Васяня.
Жених с невестой, по обряду, сидели в переднем углу. Хлипко наигрывала невидимая гармошка. Жених в бирюзовой рубахе с отложным воротником, невеста в ситцевом платье с шоколадными и зелеными цветами. На столе - только самовар да пустые чашки: небогато игралась свадьба. Глазели в окнах приплюснутые лица, и из-за спины Соустина тоже глазели, натужно дыша: глазенье это было обрядом. Две иконы висели над молодыми: Серафим Саровский, сгорбленный, круглобородый, с палочкой и медведем, и богоматерь, склонившая голову к плечу. И молодые напевно клонили головы друг к другу, как на иконе...
А Васяня многозначительно подпихивал Соустина в бок и громко вопрошал присоседившегося к ним старичка:
- А сколько овец у тебя было?
Старичок отвечал простуженным могильным голосом. И Соустин со злостью и стыдом угадывал, что и разговор этот затеян и разыгрывается Васяней нарочно для него и для народа; нехорошо было, что народ в самом деле прислушивался...
- Так. А сколько лошадей? И значит, сопоставили тебя как кулака?
Гармошка в горенке взбодрилась. Две девицы поднялись, скинули с ног полусапожки и пошли танцевать. Одеревенело кружились, сходились и расходились, глядя мимо друг друга, глухо оттопывая пятками в шерстяных чулках.
- Что это за танец?- чтобы заглушить Васяню, спросил Соустин, не разглядев, что спрашивает у какой-то задремавшей старухи.
- Тустеп,- оживилась старуха.
- А сколько у тебя едоков?- продолжал Васяня все громче напирать на старичка.
Народ глазел теперь только на Соустина. Васяня определенно поднимал его, делал предметом неких темных и опасных упований, и вместе с тем чуялось в поведении его скрытое, угрожающее озорство. И этой свадьбою, тоскою косного, глухоманного житьишка угостил, может быть, недаром... Тут как раз мальчишки так хлестнули колодой по столу, что лампа потухла. Соустин грубо двинул локтем старика и, не оглядываясь, пробрался на улицу.
Васяня и тут оказался рядом с ним. По пути ухватил под окном девку, ломал.
Потом догнал Соустина, запыхавшись.
- Конечно, около одной своей жены скучно, я шалю иногда, Николай Филатыч.
Девка разъяренно кричала:
- Я тебя знаю, у тебя жена Клава - б..., вот ты кто!
Васяня как-то срыву смолк. И когда через несколько шагов заговорил, Соустин не узнал этого верезжащего, ядучего голоса.
- Что ж, что у меня лошадь хорошая... Что ж это, значит, справедливо, что меня, как на ссылку, через каждый день на полустанок с зерном гоняют за двадцать километров? Вот лес скоро общество зачнет делить, а меня беспременно на полустанок. Эх, Николай Филатыч, загоню я свою лошадь, загоню я овец...
Но Соустин шагал, нахлобучив воротник. И Васяня, должно быть, уразумел, что от него только отряхнуться скорее хочет этот человек... Хмыкнул, приостановился.
- Ну, покамест прощевайте, нашу улицу не забывайте! Наша улица прозывалась Заовражная, а теперь - Парижской Коммуны, вот и дощечка висит!кривлялся он с обидой и озорством.- А Журкину-гробовщику, который эти дощечки писал и привешивал, мы тоже вспомним!
Так на угрозе и оборвалось прощанье. И не только Журкина, а и кого-то другого обиняком, предупреждающе касалась эта угроза. Да, трудно было оставаться сейчас лишь свидетелем: это значило - ходить по лезвию... Пробираясь по середине сугробной полночной улицы, невольно озирался Соустин: не перебегает ли кто следом темными подворотнями? И обманна была старинная, кладбищенская уездная тишина,- тревогой она немотствовала, играла ножом.
"В селе Царевщина половина населения - сезонники-строители. Есть среди них народ балованый, путаный. Против коллективизации прямо не выступают, но хитрят, увиливают. На словах - посевную кампанию мы приветствуем, план приветствуем, а как доходит до дела, например, вносить задатки на тракторы, они в сторону. Сбивают и коренных землепашцев, которые рады бы покончить со своими клиньями, перейти на коллективный способ обработки. Зарабатывают некоторые в сезон не меньше 7 рублей в день. Недавно наезжал представитель Красногорскстроя, опять роздал задатки по 25 рублей. А на пашне у них кое-как работают бабы, или землю отдают исполу кулакам. А зимой валяются на боку, идет выпивка, игра в лото, в карты. Конечно, не всем, но очень многим расставаться с такими порядками не хочется...
Работающий на селе политрук ремонтной тракторной бригады - из Мшанска сказал:
- Надо бы вопросик поставить перед профсоюзными организациями, как они сезонников своих просвещают... Да-а. А тут кое у кого, будь моя воля, я первым делом профбилеты отобрал бы".
Это была первая запись в блокноте Н. Раздола. Из села Царевщины пришел некогда в Мшанск дед - Соустин. Глубь народная, отчии истоки... К этим истокам и укатил Соустин в первые же дни. Никто и не подивовался на него в селе: не до того было. Горница в сельсовете разрывалась от споров, от галдежа, сородичи в городских рабочих кацавейках, в напоказ распущенных шарфах развязно по-городскому покуривали...
В этой записи уже нащупывалось ядро будущей статьи. Еще лишь несколько обобщений... И Соустин чувствовал, что статья эта выйдет искренней. Он не знал доподлинно подробностей, еще не видел этих рвачей в лицо, но они и безликие вызывали в нем отчетливую, неуходящую неприязнь. Он ввязывался в настоящее дело. И потом вопрос о профсоюзной работе: действительно, поднята ли она до уровня других огромных, как на войне, дел стройки? Тема была вполне достойна центральной печати.
С царевщинским активом ходил по избам - собирать задатки на тракторы. Знали его активисты как "товарища из газеты".
Отемненные соломенными навесами, как у Васяни, дворы. В избах топились печи. Пока завязывался разговор с хозяином, баба яростно расправлялась с чугунами, обернувшись к гостям спиной; но спина эта сторожила, видела зорче глаз... В сущности, главное было переговорено на собраниях. Хозяин просительно звал: "Мотря, поди-ка..." За перегородкой шептались, шелестели. Хозяин выходил и твердо, с усилием, выкладывал на стол несколько бумажек, как бы припечатывая их к столу. То были особенные деньги, медленно сосчитанные, серьезные, строгие... И хозяин, словно подбадривая гостей, облегченно шутил: "Значит, как погорельцы, на новое житьишко повернули!" Ничего сокровенного, того, о чем думалось на московском четвертом этаже, тут не было, а может быть, и не стоило его искать. И открывался простой и вместе с тем необъяснимый смысл того, что происходило. По царевщинским избам, среди исконных сугробов, хлевов и огородов происходило прощанье. Соустин приехал не к середине действия, а к прощанью. Оно было и неспокойно, и порой тоскливо, и чаще - по-молодому порывисто. Почившие деды и родители присутствовали при нем незримо. И Соустин яснее, чем когда-либо, ощутил, что в сущности и он в своей жизни тоже прощается, отплывает.
Было и так: вошли в один двор, просторный, но пустой, заброшенный. Один из спутников поднялся на кухонное крыльцо, позвякал щеколдой. Бабий раздраженный голос визгнул из-за двери: "Кого надоть? Ничего не знаю, хозяина дома нет. Ушел, с утречка ушел..." И изба замолчала, замкнулась, как крепость. А когда входили во двор, Соустину невольно кинулось в глаза, что задние ворота только что затворились и даже промелькнули ноги в сапогах и добротных калошах. Да мало того, они и сейчас выжидали по ту сторону подворотни, эти пакостно-внимательные калоши! Наверно, одного из тех, балованных... И мстительно, нетерпеливо хотелось сесть скорее за статью ударить этих оттуда, откуда они и не ждут!
А в одной избе едва не случилась - лично для Соустина - неприятность... Семья за широким столом полдничала. Хлебали из блюда гречневую кашу с молоком. На тяжелых, только что вымытых дубовых скамьях восседали двое плечистых, яблочно-румяных парней в гимнастерках, старуха, молодайка в красной повязке. Бородатый глава выступил навстречу пришедшим.
- Насчет задатку? Дело.