От этого разговора у Виктора Алексеевича осталось смутное чувство «предопределенности», хотя ни в какую предопределенность он не верил. Он попытался отмахнуться и подумал, что Даринька говорит это потому, что они не раз говорили о поездке за границу, когда будет получено наследство. Но тут же почувствовал, что Даринька говорит не о загранице, а о чем-то связанном с жизнью, прочном. И, поддаваясь «голоску из сердца», подумал вдруг: «А не уехать ли совсем?» И тут же отмахнулся.
Но Даринька слушала с в о й голос.
Как начинают вить гнезда птицы, когда приходит пора, она начала прибираться между делом: разбиралась в комодах и сундуках, откладывала, что надо отдать бедным, пожертвовав в комитет помощи славянам, «забрать с собой». Застав ее как-то над сундуками, он пошутил: «Ты вся пропиталась табаком и камфарой, какая-то сундучная страсть у тебя открылась!..» Она сказала: «Надо привести в порядок… мало ли что случится». «Ты вроде тараканов, — усмехнулся он. — Говорят, перед пожаром они начинают суетиться и ползут из дому». Она сказала: «Это правда… и матушка Агния говорила, что перед большим пожаром в Страстном все тараканы поползли из келий и хлебной, и тараканам д а е т с я знать». Он засмеялся и назвал ее милым таракашкой.
Разбираясь, она нашла голубой шарфик, разглаженный и далеко запрятанный, подумала, завернула в тонкую бумагу и положила на дно картонки, где хранилась батистовая прозрачная сорочка — та, маскарадная. Пересмотрела платья, отложила «голубенькую принцессу» — бедной какой-нибудь невесте — и задумалась над «ампир»: «Отдать?..» Виктор Алексеевич не раз просил показаться ему в «ампир». Он читал в газетах об ее триумфе в маскараде: называли ее «красавицей со старого дагерротипа». Но она упорно уклонялась, И вот, когда она раскинула голубой газ на серебристом шелку, в золотых искорках и струйках, вспомнились ей зеркальные белые колонны, люстры, кружащие переливы вальса… Она закрылась руками и увидела все, до мерцания огненных язычков в колоннах, до золотого жгута, зацепившегося на ней за газ… увидела чудесную чужую, отраженную в зеркалах, в колоннах. Когда она так стояла, Виктор Алексеевич застал ее и опять стал просить — показаться ему «графиней». Вся в мечтах, она не нашлась отказать ему. Это случилось вечером, при огнях. Она попросила его уйти, достала батистовую сорочку, бальную, надела газовое «ампир», уложила жгутами косы, пустила локоны по щекам, вколола гребень веретеном, серебряный, веером разметала трэн, оглядела себя в трюмо и позвала взволнованно-смущенно: «Иди, смотри…» Он глядел на нее, чудесную, на ее грудь и плечи, — и живые, и зеркальные, при огнях. Она увидала за собой, в зеркале, умоляющий взгляд его, услыхала страстный, зовущий шепот: «Дара…», испуганно метнулась и оградила себя руками, чтобы не допустить… — но он ничего не видел.
Торопясь все закончить к сроку, как говорил ей г о л о с, она сидела за пяльцами, отрывая часы у сна, и к Сретению Господню закончила работу над покровом на ковчежец с главкой великомученицы Анастасин-Узорешительницы, предстательницы ее перед Пречистой, и отнесла в Страстной монастырь, скрыв себя под вуалькой, чтобы не признала ее мать Иустина-одержимая. И не от себя возложила покров на главку, а протянула, кроясь, монахине пригробничной и шепнула: «Возложите, матушка… по обещанию просящей». И после, вдолге, придя укрытой-незнаемой, на Благовещение, с радостью смиренной увидела на ковчежце лиловый бархат, шитый золотыми колосьями и васильками.
Одиннадцатого февраля — помнила день тот Даринька — праздновалась память преподобного Димитрия Прилуцкого. Даринька ходила в церковь, служила преподобному молебен. В тот день случилось событие, оставившее в сердце ее тяжелый след.
Она пришла из церкви спокойная, радостно-просветленная и увидела необычное на дворе. Ворота были открыты, во дворе толпились пришлые и соседи. У погребов, в снегу, стояли какие-то странные, с темными лицами, закутанные в тряпки и овчины. Женщины были похожи на цыганок, растерзанные, с голой грудью, с детьми в лохмотьях. На черных лицах сверкали жуткие белки глаз. Тощий старик с замотанной головой, кланялся и крестился, а глазевший народ вздыхал и крестился на старика. Дариньке стало страшно. Она увидела Карпа и спросила, что это и почему все крестятся. Карп, тоже крестившийся на странных, сказал, что это наши, православные, горевые, славянские болгары-сербы, замучили их турки — «вот и пришли к нам жаловаться, чтобы им помогли… вот наши добровольцы все и едут, сирот защищать, на Божье дело». Старик сдернул с руки лохмотья, и Даринька увидела черно-багровую щель на ней, и в этой ужасной щели что-то белело жестко. Ей стало тошно, искрой пронзило ноги, и она вскрикнула: «Господи… кость живая!» «Косточку видать, как истерзали…» — сказал Карп, морщась. Старик ткнул пальцем в «живую кость» и начал мычать и лаять. Потом показал на шершавого мужика, залаял, и тот тоже залаял и замычал. И когда мычал, Даринька увидела, что в его темной глотке вертится и дрожит что-то ужасно страшное… вместо живого языка черный огрызочек какой-то. Народ вздыхал. «Живые мученики», — вздохнул Карп, Даринька увидела черную женщину с ребенком, с ямами вместо глаз: на голом ее плече лохматилась черная коса. Стали класть старику копейки в шапку. Даринька высыпала все, что было у нее в маленьком кошельке, отошла и заплакала. Вспомнила — и побежала в дом, достала из троицкого сундучка семьдесят рублей, заработанные у Канителева и берегшиеся «на случай», и, не утирая слез, ничего через них не видя, отдала женщине с ребенком. Мученики пошли, народ повалил за ними.
«Вот, б а р ы н я, делается чего на свете!..» — сказал, запирая ворота, Карп.
Дариньку удивило и даже испугало, что Карп назвал ее почему-то «барыней». С того дня так он и называл ее. Почему — Даринька не знала. И не спрашивала его об этом.
19 марта, день памяти мучеников Хрисанфа и Дарии, — было это великим постом, в субботу, — Даринька причащалась. Придя из церкви, благостная и просветленная, она увидела на столе корзину белых гиацинтов и большой торт, любимый ее, из сбитых сливок, от немца на Петровке, где когда-то пила она шоколад с Димой, подумала с грустной нежностью, что Виктор Алексеевич все-таки не забыл, что сегодня день ее Ангела, — а она ему не говорила, — и улыбнулась на торт со сливками: «Забыл, что сегодня пост». И увидела вложенную в бумажное кружево карточку. У Дариньки захолонуло сердце, когда читала она написанное знакомым почерком: «С Ангелом, Дари!» Она стала осматривать гиацинты, и там, в кудрявых, хрупких, будто из снежного фарфора, колокольчиках, пряталась такая же точно карточка, с теми же грустными словами, — почувствовалось так Дариньке, — «С Ангелом, Дари!»
Вернувшись со службы и узнав все, Виктор Алексеевич почувствовал себя раздавленным: Даринька не напоминала, а он забыл, что сегодня ее день Ангела. В раздражении он не мог удержаться и спросил Дариньку: «Ты ему писала?..» Она покачала головой. Он сказал: «Ты права, что не удостоила меня ответом». Она ему предложила, не подумав, торта. Его передернуло, он вскочил и крикнул: «Ты… научилась издеваться!..» После он целовал ей руки, просил прощения. Торт отослали в детскую больницу: ни Анюта, ни Прасковеюшка, ни Карп не ели постом скоромного.
В конце марта — двухлетие их встречи — адвокат по разводным делам сообщил, что, ознакомившись с делом, он пришел к выводу, что развода добиться не удастся. Противная сторона заявляет, что супружескую верность нарушил истец: бесспорное доказательство — открытое его сожительство с бывшей послушницей Страстного монастыря, цеховой Дарьей Королевой. Госпожа Вейденгаммер развода пока не требует, а начинает процесс о взыскании на содержание детей и ее самой в соответствии с ожидаемым наследством. Если же намерены настаивать на разводе, ее адвокат представит консистории дело из архива монастыря «о побеге белицы, цеховой Дарьи Королевой при соучастии инженера В., к последнему».
События устремлялись, узлы как-то сами рассекались: все совершалось как по плану, — «выталкивало и направляло, куда н у ж н о».
В апреле на Фоминой другой адвокат доложил о положении дела о наследстве. Бийские прииски дают остаток по активу в 18 тысяч. Компаньоны-англичане предлагают 20 при ликвидации без суда. По договору процесс придется вести в Иркутске. Можно, конечно, потягаться, вытащить кое-что еще. Виктор Алексеевич судиться не захотел. «Миллионный» дом на Тверском бульваре «висит на волоске», подрядчик Р. требует по второй закладной с процентами за три года, предлагает оставить дом за собой, с переводом долга кредитному обществу, и соглашается дать в очистку только из уважения 25 тысяч чистоганом. Можно довести и до торгов, но можно и промахнуться ввиду начинающейся войны. После переговоров подрядчик накинул еще пятерку, и Виктор Алексеевич согласился. Сказал Дариньке: «От наших миллионов осталось только полсотни тысяч». Даринька сказала: «Довольно с нас». Дом на Тверском бульваре стал называться «Романовкой», а над Виктором Алексеевичем смеялись, называли «инженером-бессребреником».