Он простился с президентом, крепко пожал ему руку, сказав что-то особенно любезное и забавное. Черчиль уважал Рузвельта и считал его совершенным джентльменом (в международной политике осталось так мало джентльменов). Они были почти друзьями. Тем не менее чарующая улыбка президента в последнее время его раздражала. Он понимал, что эта улыбка тоже gag, быть может полусознательный, но очень полезный президенту, порою оказывавший немалые услуги общему делу. Однако, Черчиль находил, что Рузвельт слишком верит в силу своего обаяния. На Мальте, где он, в знак особого внимания, встречал американскую делегацию по дороге в Ялту, президент сообщил ему, что намерен встретиться на обратном пути с Ибн-эль-Саудом: надо же наконец примирить арабов с евреями! На это он вслух ничего не нашелся ответить. Им вообще беседовать было не так легко. Черчиль находил, что Рузвельт говорит хорошо, но слишком много. Рузвельт думал о нем то же самое. В Ялте, по мнению Черчиля, чарующая улыбка президента была совершенно ни к чему: Сталина не очаруешь.
В последнее время Рузвельт его раздражал тем, что понемногу с каждым днем все более входил в роль третейского судьи между ним и Сталиным. Это было особенно неприятно в связи с огромным могуществом Соединенных Штатов. Черчиль любил американцев, но порою и он, как все англичане, чувствовал глухое раздражение против Америки, вдруг - по какому праву? - занявшей их законное место в мире. Ему было очень тяжело, что на его глазах Big three превраща-лись постепенно в Big two. Все его искусство, весь его личный авторитет не могли этому помешать. Тем не менее президент своим умом, благородством и простотой обычно бывал ему приятен. В последнее время к этому чувству присоединилась и жалость. Рузвельт, очевидно, был тяжело болен. Англичане почти растерялись, увидев его на Мальте: так он изменился за несколько месяцев.
В автомобиле Черчиль, с любопытством туриста и художника, все время осматривался по сторонам. "Красиво... Необыкновенно красиво..." Не предполагал, что в этой огромной, непонят-ной и страшной стране есть и такие земли. Когда показались Воронцовские сады и открылась громада дворца, он от удивления даже вынул изо рта сигару.
Своей тяжелой, стариковской походкой он прошел по гостиным, по зимнему саду, по столовой в средневековом стиле. Со стен на него глядели люди в кафтанах, в париках, лентах, в мундирах с высокими воротниками. Это были, вероятно, полудикари, но они заказывали свои портреты Лауренсу, по виду очень походили на тех людей, чьи портреты висели по стенам замка герцогов Марлборо, в котором он родился. Смотрели они на него хмуро, точно говорили: "Изменил, изменил, с кем связался! Ах, как нехорошо...! Может быть, и в Бленхеймский замок придет такая же шайка"...
Неодобрительно они на него глядели и в день завтрака. Приготовлениями ведала его дочь, уже знавшая, кто что любит. Президент из коктэлей предпочитал Old Fashioned. Сталин пил в неболь-шом количестве водку и кавказское вино. Ее отец в еде и напитках не проявлял патриотизма и хотя пил везде все что давали, любил по-настоящему лишь старый французский коньяк и французское шампанское. Он ласково улыбнулся дочери, одобрительно кивнул головой, окинул взглядом стол - и не первый раз пожалел об отсутствии французов. Из государственных людей, которых Черчиль знал, он одного Клемансо мог признавать равным себе. Но и с Брианом, и с Тардье, и с Филиппом Вертело тоже никак нельзя было соскучиться за вином.
Теперь, он знал, будет невыносимо скучно. За завтраками и обедами, длившимися иногда три-четыре часа, повторялись одни и те же замечания об еде, о напитках, о красотах Крыма (все немедленно переводилось с совершенной точностью). Он заранее знал, что Сталин скажет прези-денту: "Это вы нам принесли хорошую погоду", и что когда подадут бурду, называвшуюся крымским шампанским, президент пошутит о своей будущей профессии: говорил, что после ухода в отставку станет комиссионером по продаже этого дивного вина в Америке и наживет миллионы; при этом все рассмеются, а его улыбка станет еще более чарующей. И затем сам он, Черчиль, скажет, тоже что-либо не менее забавное. В Ялте он не очень старался, - гораздо меньше чем в Вашингтоне или прежде в Париже, - но его остроумие, как когда-то остроумие Клемансо, было так известно, что лишь только он за вином открывал рот, англичане и американцы всегда улыба-лись в кредит; русские же оглядывались на Сталина, можно ли улыбаться (почти всегда оказыва-лось, что можно и должно). Впрочем, большая часть времени за столом проходила в молчании: произносились тосты, их всегда бывало много, в промежутках же между тостами все ели не разговаривая. Еда была превосходная. Не только англичане, но и американцы такой у себя дома не видели. Тем не менее им молчать было довольно тягостно. Одни русские делегаты нисколько молчанием не тяготились и могли бы, по-видимому, так за столом просидеть и шесть и двенадцать часов.
Приятнее завтраков и обедов были экскурсии в достопримечательные места Крыма. В последний раз на поле сражения при Балаклаве кто-то давал исторические разъяснения. Было показано возвышение, с которого лорд Раглан послал лорду Нолану приказ атаковать русскую армию. Приблизительно было указано место, откуда по недоразумению пошла в знаменитую самоубийственную атаку кавалерийская бригада графа Кардигана. - "Вперед, последний из Кардиганов!" - напомнил негромко, без улыбки, кто то из англичан. Другой, тоже без улыбки, процитировал Теннисонову поэму, известную на память всем англичанам старшего поколения и уж, конечно, всем офицерам:
"Forword, the light Brigade"! Was there a man dismay'd? - Not iho' the soldier knew.- Some one hat blunder'd.- Theirs not to make reply, - Their's not to reason why, - Their's but to do and die' - Into the valley of Death - Rode the six hundred"...
Все эти лорды, даже те, о которых в поэме было сказано: "Some one had blunder'd", были его люди плоть от его плоти. Он сам в 70 лет в любую минуту с готовностью, с восторгом пошел бы для своей страны в безнадежную кавалерийскую атаку. В действительности же его роль в эту войну частью заключалась в том, чтобы противодействовать всяким английским наступлениям. Он долго вел открытую и глухую борьбу против установления второго фронта в Европе; чувство-вал на себе очень тяжелую ответственность за жизнь британских солдат: если б Англия потеряла миллион людей, с ней, он понимал, неизбежно должно было случиться то, что случилось с Францией после первой войны. Несмотря на братство по оружию, на лояльность и на fair play, он не мог так относиться к жизни русских, которых было много, очень много, - и в конце концов не все ли им равно? Разве у него не погибают без войны миллионы людей в его концентрационных лагерях?
Циничные мысли никогда не приходили ему в голову на фронтах и лишь изредка в рабочем кабинете. Но на международных конференциях они им овладевали совершенно. В Ялте происхо-дило что-то странное: Сталин уступал и уступал. В этом тоже было что-то из поэмы:
"Cossack and Russian-Reel from the sabre stroke - togatter'd and sunder'd. Then they rode back, but not, - Not the six hundred".
Но Черчиля все больше тревожила благодушная, приятная усмешка, часто игравшая на лице Сталина. Маршал никогда не горячился, речей не произносил и очень охотно на мгновение соглашался. Несмотря на весь свой ум, познания и опыт, Черчиль не был свободен от того, что называется профессиональной деформацией: он верил, - не очень верил, но все-таки верил - в документы на веленевой бумаге с ленточками, которые при свете магния, под общий восторг, подписывают государственные люди золотыми перьями, переходящими потом в музеи.
В зале с потолком точеного дерева, украшенной воронцовскими гербами, уже собрались англичане. Это были также свои люди, хоть несколько по иному свои, чем Кардиганы. Он ставил их не слишком высоко, однако любил их. Особенно приятен был Иден, считавшийся его наследни-ком. Историческая конкуренция с ним была не страшна, он был умный образованный, веселый человек, с которым при случае можно было поговорить о литературе, о живописи (с другими было бы совершенно невозможно). Приятен он был и своим внешним обликом: Иден умел быть необыкновенно элегантным даже тогда, когда носил старый, потертый, если не перелицованный, костюм. Это забавляло Черчиля. Сам он от своей природной среды несколько отстал и часто в ней скучал, хотя это были свои; ни о какой элегантности он больше и не думал; тем не менее знатоки замечали и старались усвоить небрежность его костюмов, галстуков и особенно шляп.
По некоторым, им одним известным признакам, англичане тотчас заметили, что старик в хорошем настроении духа, и оживились. Они между собой нередко его критиковали, роптали и жаловались, но в душе его обожали. Он был национальный герой, великий человек, автор шекспи-ровских речей, которые должны были навсегда войти и уже входили в хрестоматии. Кроме того он был внуком седьмого герцога Марлборо. Все они принадлежали, кто по рождению, кто по положе-нию на службе, к высшему обществу и, вероятно, удивились бы или даже рассмеялись, если б им сказали, что происхождение старика имеет для них какое бы то ни было значение. Однако они были англичане.