— Да, притупился. Спасибо, брат. Ну, доведи…
Ферапонт, деликатно поддерживая сотника за рукав, шагал медленно, с паузами, и всеми силами старался показать возможную предусмотрительность и осторожность. Прежде чем шагнуть, он долго прицеливался, вытягивал шею, разглядывал, потом делал широкий шаг с припрыжкой, удачный, как ему казалось, но, тем не менее, каждый раз угождавший в жидкое месиво. Сотник тяжело шлепал вслед за ним своими глубокими кожаными калошами, придерживаясь иногда за его плечо и тыкая клюшкой в стены сараев, около которых они держались.
Усердие Ферапонта нравилось сотнику, даже трогало его. И как будто жалковато стало, что вот этот смирненький, маленький мужичок вдруг соберет свои жалкие пожитки и бросит станицу ради каких-то неведомых вольных земель. К чему они ему? Жил бы на месте. Ведь издали когда-то и станица казалась ему вольным краем, а вот обманули же ожидания. Однако хотя сыт тут он и не был, но и с голоду люди не дали умереть. А там неизвестно еще, что ждет его.
И мягко упрекающим тоном Роман Ильич сказал:
— А напрасно ты, Ферапонт, на эти вольные земли вздумал. Ведь ты подумай: Си-бирь!
— Нам и тут Сибирь, ваше благородие, — смиренным тоном сказал Ферапонт.
Мудрено было возразить на это, — утверждение Ферапонта имело за собой достаточно оснований, — и Роман Ильич сочувственным тоном посоветовал:
— А ты Богу молись! Вот и будет хорошо… Ферапонт вздохнул. Помолчал. Потом сказал:
— Мучицы вот надоть — вся вышла, и взять не на что. Ребятенки кусок просят. Пометался к тому, к другому занять — не выпросишь. Под работу и то не дают…
Роман Ильич подумал, не делает ли Ферапонт подхода к его запасам, — у него была ветряная мельница, — и так как тоже не любил давать в долг, предпочитая наличные, то сухим тоном сказал:
— Под работу! Под работу дай да ищи тогда тебя… А за твою работу я тебя и сейчас ругаю: уузил ты мне штаны-то!..
— Да ведь по журналу, ваше благородие.
— По журналу! Мне не журнал требуется, а просторная форма! А то я их чуть не с мылом на себя натягиваю. Какая же это правильность в работе?
— Да ведь я, ваше благородие, не знал, что вы попросторнее обожаете, — слабо оправдывался Ферапонт. — Ей-бо… не знал… Как вы у нас офицер, а не то, чтобы наш брат чернородье, то я взял журнал у Лексея Лександрыча… По этому самому…
Насчет журнала Ферапонт слегка прилгнул. В действительности он просто употребил часть материала на картузы своим ребятишкам. Журнал был привлечен просто для выручки.
Они свернули за угол. Когда, после нескольких обдуманно-рискованных прыжков, они достигли ворот сотникова дома, Роман Ильич сказал:
— Ну, брат, спаси Христос. Молодец…
У Ферапонта была тайная надежда, что вслед за этой похвалой сотник скажет что-нибудь и насчет муки, но он о муке ничего не сказал. Прибавил только равнодушно-снисходительным тоном:
— Прощай, брат.
Ферапонт почтительно сдернул картуз и, кланяясь в спину сотнику, ответил:
— Счастливо оставаться, ваше благородие.
Калитка захлопнулась. Он надел картуз, но, продолжая стоять перед высокими воротами, прибавил:
— Покойной вам ночи, ваше благородие.
Все еще ждал, не раздастся ли хоть из-за калитки голос сотника: «Зайди, мол, завтра… посоветуемся со старухой, — может, отвесим с полпудика…» Но голос не раздался. Только слышно было, как сотник, кряхтя и стуча калошами, взошел на крылец, загремел щеколдой и потом, захлопнув дверь, стукнул изнутри задвижкой.
«Вот он теперь сядет вечерять», — подумал Ферапонт с некоторой завистью и представил себе, как толстая старуха, жена сотника, — она у него уже третья, двух изжил, — подаст на стол сперва мягкий, белый пшеничный хлеб, а сотник будет резать его на куски, произнесши предварительно: «Господи Иисусе Христе». Потом в белой миске с синими разводами появятся дымящиеся щи… Ферапонт явственно почувствовал соблазнительный запах от щей, от рыбы-малосолу, поджаренной в подсолнечном масле, и легкая судорога пробежала у него в левой стороне живота, а рот наполнился влагой… Потом кавун, сладкий, как мед… А поужинавши, Роман Ильич станет кафизмы читать, громко икая, позевывая и благочестиво крестя рот. Хорошо читать кафизмы, наевшись и почесывая просторный живот…
Да, если бы у него, у Ферапонта, был такой почтенный живот, как у сотника, — и он читал бы на сон грядущий кафизмы. Научился бы! Что ж тут мудреного? Что невозможного? Разве не мог бы он, например, быть мельником?.. Ах, разлюбезное дело мельницу иметь! Только он предпочел бы ветряку водяную — небольшую, но водяную. Приятнее. Узенькая такая речка вроде Прорвы с зацветшей, покрытой плесенью водой, а над речкой вишневые сады и сизые, задумчивые вербы слушают, как колеса кряхтят, вода кипит и бурлит, и смотрят, как солнце ловит брызги, зеленые, как осколки бутылки. Хорошо!.. А рыба-то, рыба-то как играет на заре!.. Воза стоят, помолу дожидаются. Люди суетятся вокруг них с набеленными мукой лицами. И у него, у Ферапонта, большой живот и такой же внушительно важный вид, как у Романа Ильича; перед ним все почтительно ломают шапки, проникаясь уважением к его животу и карману.
— Молись Богу, и все будет хорошо!.. — наставительно скажет он какому-нибудь смирному, бедному человечку, который будет просить у него в долг муки и поропщет на свою бедность.
А сколько народу будет у него и на него работать!..
Он засмеялся от удовольствия. Представил себе, как он будет везти с покоса рабочих на длинной фурманке, а они, свесивши ноги, скрестив на груди усталые руки, отчего покатые плечи их дугообразно согнутся, будут петь песни, довольные тем, что он обещал им по стакану водки. И следует: они махали косами, пока не потухла заря, и кончили-таки весь загон. Играй, ребята! Молодцы! Заслужили… Будет мерной поступью шагать, пофыркивая, крупный буланый мерин. Серебристое море хлебов матовым блеском будет струиться под месяцем. Ласковый ветерок радостно вздохнет в лицо медовым запахом скошенной травы. И песня, долгими, мерными вздохами вылетая из усталых грудей, будет плыть в загадочную даль, затканную тонкой дымкой серебристого тумана, и там замрет с сладким трепетом грусти…
И вереницы картин — одна другой богаче и соблазнительнее — плыли в темноте осенней ночи перед Ферапонтом. Улыбка сморщила длинными складками его смешное лицо с лохматыми бровями и серьезной бородой. Беспокойно-сладкое чувство нетерпения направило его шаги не домой, а к лавке Федота Иваныча: хотелось еще помечтать вслух о вольных землях и выкурить цигарку. Когда медлительные клубы дыма обволакивают окружающую действительность, мечтается особенно приятно, гладко и все кажется близким и возможным.
Но нет уже светлой полоски через улицу. Шишов закрыл лавку, чтобы не жечь зря керосину. Попков и Маштак, громогласно позевавши и посмеявшись над сотником, ушли домой. И кругом темно, немо, мертво-неподвижно. Чуть вырисовываются черные силуэты ближайших хаток, угадывается за ними линия сараев, а дальше — и впереди, и сзади — тесный, черный вал, непроницаемым кольцом охвативший сонный мир. И сколько ни шагай вперед, не выйдешь из этого заколдованного созданного мраком кольца…