Тут уже и отец не выдержал, а матушка вскинула вверх руки и воскликнула:
– Ой, боже мiй! Боже мiй милiй! И откуда мне cie, и доживу ль я до этого! Не говорите уже ничего больше, ваше преосвященство, бо я и так уже чувствую, какая я изо всех матерей богоизбранная и превознесенная. Берите моего сына: я желаю, щобы було так, как вы говорите, – щобы он перед всеми посередь дни свечою стоял и светил! Да пусть подержит уже и ту книгу, которую вы читаете! Що вам!.. Ведь можно?
Архиерей улыбнулся и сказал:
– Можно!
А мати поддержала:
– Я знаю, – говорит, – что на сем свете все можно, и сейчас пойду и ему белье соберу, чтобы он с богом pазом с вами ехал. – А потом погнулась до отца, и чуба ему поправила, и сказала: – А вы уже, душко мое, не спорьтеся.
Отец отвечал:
– Да ладно!
И с тiм она скопилась и побiгла снаряжать меня, а отец вслед ей сказал:
– Ишь, яке в жинках огромное самолюбие обретается! Того она и не спытала, що, може бы, дитя схотело лучше идти в судовые панычи, и бог даст, может быть, когда-нибудь еще вышло б на станового.
Станового же должность отцу моему нравилась, потому что, знаете, он и сечет и с саблюкой ездит, и все у него как бы подобно до полкового.
А архиерей отвечал:
– Что ж такого: если твой сын захочет быть светским, то и это мне не будет трудно: я попрошу вице-губернатора, и его запишут в приказные, а потом он может и на станового выйти. Так он даже может быть и стражем и далее может сам произвести поколение стражей, а все не то, что пограничники, ибо становой злодиев и конокрадов преследует. Это необходимость.
Это помирило все недоумения моего отца, который все-таки не ожидал такого обширного доброжелательства со стороны владыки и, не зная, что ему на это ответить, вдруг бросился ему на перси, а той простер свои богоучрежденные руки, и они обнялись и смешали друг с другом свои радостные слезы, а я же, злосчастный, о котором всё условили, прокрался тихо из дверей и, изшед в сени, спрятался в темном угле и, обняв любимого пса Горилку, целовал его в морду, а сам плакался горько.
Но, как говорится – Москва слезам не верит, то и я со своими слезами не помог себе, и по сем враз же мне повелено было принять благословение у родителей и ехать в город вместе с самим владыкою, или, наипаче сказать, не с ним, а с его посошником, сидевшим в подвесной будке за архиерейской каретой.
Так-то налим отвязался и ушел или был скраден злыми соседями, а я вместо него попался на шворку, и затем о преподобном попе Маркеле и о его процентных операциях никакого разговора, сдается мне, у отца моего с архиереем совсем не было, а для меня с сей поры кончилось время счастливого и беззаботного детства, и началось новое житье при архиерейском доме, где я получил воспитание и образование по сокращенному методу, на манер принца, и участвовал в наипышнейших священнодействиях, занимая самые привлекающие внимание должности. И на сем месте обозначается естественный перелом в моем житии, ибо до сей поры я созревал в домашнем своем положении, какое получил по рождению своему в моем семействе, а отсюда уже начинается умственное и нравственное мое развитие, составляющее как бы вторую часть моей биографии, впоследствии еще подразделяемую и на третие.
Архиерей как вначале показал себя очень простым и добрым человеком, так вообще и далее таков, же оставался и очень немалой любви заслуживал. Правда, что иные находили в нем как бы не весьма много духовности, но зато он был превеликий любитель миролюбия и хозяйства и столько был в это вникателен и опытен, что с приходящими просителями всего охотнее говорил о произрастениях из полей и о скотоводстве, и многие советы его были удивительны. Так, например, жителям местности, где воспитывают свиней, он подал совет: как можно в точности узнавать толщу сала, покалывая живую свинку в спину шилом, от чего она только мало визжать будет; а в другой раз рассказал всем страдавшим от покражи птицы, какое удивительно хитрое средство употребляют цыганы, ворующие гусей так, чтобы птицы не кричали, и чего вообще от цыган остерегаться должно. Знал он также и многие другие вещи, о которых невежды сочиняют суетная и ложная к поддержанию языческих суеверий. Итак, когда купили для него. корову, чтобы он мог иметь к чаю свои сливки, и та корова почала громко рычать, то эконом и иже с ним бывшие полагали, что надо корову переменить, ибо она цветом шерсти не ко двору; но владыка улыбнулся и сначала сказал по-латыни:
– Tu deorum hominunque tyranne, Amore! то есть: О ты, Амур, тиран богов и людей! – А после продолжил по-русски – Не стыдно ли вам верить в такие пустяки! Или вы, обязанные другим людям изъяснять темноты их непонимания, сами еще не разумеете, что когда рогатая скотина рычит, то вернее всего для того, что мечтает иметь свидание с быком? – И для удостоверения в этом приказал послать корову к дьякону, содержавшему у себя племенного быка, и как корова оттуда возвратилась вполне жизнью довольная, то оказалось, что владыка был против всех суеверов прозорливее. Но это иначе и быть не могло, потому что был это человек огромных дарований и престрашней учености до того, что даже с Сковородою во мнениях сходился и на все замечения о тех або иних улучшениях по его части говорил: «Верти не верти, а треба пролагать путь посреде высыпанных курганов буйного неверия и подлых болоть рабострастного суеверия», а сие, если помните, изречение оного вечнопамятного Григория Варсовы Сковороды. И видел он это так свiтло, что смiялся тем, которые в чужие краи ездят да вновь с тем же умом возвращаются, и «очами бочут, а устами гогочут, и красуются як обiзьяны, а изменяются як луна, а беспокоятся як сатана. Кто слеп дома, тот и в гостях ничего не увидит». А он и дома у себя в монастырьке сидел, да все понимал и знал: и Платона, и Цицерона, и Тацита, и Плавта, и Сенеку, и Теренция, и иных многих, да, боже мой, и еще чего он только не знал, и чего не читал, и многому, может быть, и меня хотел научить, но не мог по всего совместимости. Ей-богу! Ей-богу! Вы небось не поверите, а это, ей-богу, настоящая правда – не мог! Я такое счастье имел, что, как он сказал, что ему поза рожи моей нравится, то и действительно он меня, как отец, жалел, и регенту бить меня камертоном по голове не дозволял, и содержал меня, как сына своего приятеля, гораздо иежнейше от прочих, а как я очень был лаской и умильно пел, то, кроме того, сделалось так, что я стал вхож в вице-губернаторский дом, к супруге и дочке сего сановника, для совсем особливого дела, о котором тоже узнаете. Но ученость у нас в хоре шла плохо и не могла быть лучшею, потому всем премудростям мы, певчие, должны были научиться в кратчайшее время и специально от одного лица, который был нашим научителем, но именовался для чего-то «инспектором». Был это человек в своем роде тоже достопримечательный, и именовался он ранее Евграф Семенович Овечкин, но впоследствии он свою фамилию изменил для того, что на него пало подозрение в приспешении якобы смерти своей жены, после чего ему даже и священнодействие было воспрещено, и он сложил сан и вышел в светское звание. Тогда же, пошив себе прегромядный жилет с кожаными карманами, он насыпал в эти карманы нюхательного табаку и нюхал его без табакерки, прямо зачерпывая из кармана и поднося к носу всеми пятью перстами, ибо так делали будто дьяки, которым он желал подражать, заставляя, чтобы все боялись его ябеды. И что владыка такого человека держал, то – пожалуйте – осуждать невозможно, ибо то был негодяй паче нежели Регул, а того же в Риме все опасались за его набожность и склонность к доносам. Он же и ранее все доносил, когда был в училище смотрителем, и тогда ожесточительно сек, как никто другой, но знал превосходно способ успешного ведения приказных дел, что было очень потребно в сношениях по письменной части, и для того владыка им дорожил и имел его за инспектора для образования певчих. А дабы не поминались прежние оного лютости, то изменена была ему самая его фамилия, а именно, на место прежнего наименования «Овечкин» стал он называться «Вековечкин». И так все его грубые деяния сокрылись через отмену несоответственного этому волку овечьего прозвища. Но надо же вам знать и то: чему он нас обучал?.. Поистине это прелюбопытнейше! Почитался он, как богослов, вероятно, только за то, что знал наизусть все решительно праздники и каноны всем праздникам, и для обучения нас имел тетради, из коих извлекал познания, в которых бы, думаю, и сам Феофан Прокопович бы, пожалуй, не много утямив. Так, например, «благослови господи, благости твоея боже», – в самую первую голову для насаждения и неколебимости веры давал нам звучать: «Не сумнися о вере, человече! Не един бо есть, и не десять, и не сто свидетелей о вере, но бесчисленно народу». Понимаете, нет тут ни какого-либо умственного разглагольствия о каковых-либо сужденьях или мненьях, а, прямо сказать, все основано на свидетельских показаниях. Да, а зато выведено было так, что попробуй-ко кто усумниться! «Первие убо свидетели суть пророки, – сии сами вероваша и нам предаша»… Пожалуйте, кто имеет отвагу возражать против сих свидетелей! А далее: «Вторая свидетелие апостолы: сии ядоша и пиша с создателем всяческих…» Тоже опровергните, пожалуйте! И так всё далей и далей, гонит стезю аж вплотную до святых вселенских соборов и отцов, и аввы Дорофея, и исчисления их: «На одном точию 418 святых было…» Не угодно ли! А сколько на всех было истинных святых? Вот, ручаюсь вам, изберите теперь любого из нынешних академистов и спросите: «Сколько було?», так иной и сам инспектор не ответит или возьмет да сбрешет; а наш Вековечкин все это знал вразнобивку на память по месяцам и нам предал это так, что я о сию пору хоть патриарху могу ответить, что в сентябре 1 100 святых, а в октябре 2 543, а в ноябре аж 6 500, а в декабре: еще больше – 14 400; а в генваре уже даже 70 400; а в феврале убывает – всего 1 072, а в марте даже 535, а в июне всего 130, но в общей-то сложности: представьте же, какая убежденность, или что можно подумать против таковой области таковых-то свидетелей! А потом, кроме сих на свидетельстве основанных доказательств, начинаются наиточнейшие справки в днях и часах, когда что случилося, и опять: «устыдися, человече, и убойся!» Удивляются многие Карамзину на то, что где он там пооткопал и повыписывал; да еще и бог знает, все ли то правда или неправда, про что он рассказывает; а у нашего инспектора Вековечкина твердо было обозначено, что пресвятая богородица родилась в лето 5 486 года, а благовещение бысть в лето 5 500, в неделю, в. десятый час дня, в двенадцать лет и в семь месяцей ее возраста. Родися господь в лето от создания 5 500-е, а крестися в лето от создания 5 530-е, в седьмый час нощи. И так все до малости, как начинает приводить, то не токмо о сих, но и о меньших все вспомнит: «Вспомяни, душе моя, того и оваго: вспомяни Моисея оного, иже прикова себя на цепь аки бы скот бессловесный; вспомяни Анастасия, ему же нозе его бяху, аки сухо древо до пояса; Дмитрия, иже ядяше едину воду, и Александра, иже ядох едину шерсть, или Семиона, от него же вси гади расползашася»… Всю-всюсеньку историю, что было на земле, знал и даже прозирал на воздушные и мог преподать, откуда кая страсть в человеке, и кто ею борится: «Против бо веры борятся маловерие и сомнение, а держит их бес сомненный; против любви – гнев и злопомнение, а держит их бес гневливый; против милосердия – бес жестокосердый; против девства и чистоты – бес блудный». И так далее, и «в коем уде кiй бес живет, где пребывает и как страсть воздвизает», и «как оные духи входят овогда чувственно некако, а овогда же входят и исходят чувственне некако», и «како противу им человеку подобает нудитеся…» И все эти науки мы превзошли и знания получили; но кроме того владыка и сам меня призывал и почасту учил меня по-латыни, и я – право, такой понятный хлопец был, что мы не только какого-нибудь там Корнелия Непота переводили, а еще, бывало, сам он читал мне свои переводы, которые делал из Овидия!.. Э! вот если бы вы это послушали, так вы и увидали бы, что это уже не Овечке чета, а ужаснулись бы, что настоящая поэзия с человеком делает! Особенно про стада: «Чем заслужили смерть мирные стада, рожденные для поддержания жизни людей; вы, которые даете нам сладкий нектар, одеваете нас своею шерстью и приносите жизнью больше пользы, нежели смертью? Чем виноват бык (замечайте сие про быка, сколь нежно!)… чем виноват бык, животное, чуждое обмана и хитрости (о, пресвятая и великая правда!), – животное простое, рожденное покорно переносить труды? Поистине неблагодарен и недостоин пожать плоды своего поля тот, кто, сняв ярмо плуга со своего пахаря, решился зарезать его… кто ножом поразил шею, потертую трудом, обновлявшим жестокую почву… (Не осуждайте, що плачу!) Откуда у человека желание к сей запретной пище? Как вы осмеливаетесь питаться другом вашим быком, смертные люди? Остановитесь, бегите кровавых пиршеств, за которыми вы пожираете своих кормильцев…»