Возможно, они и физически не подходили друг другу. Мама как-то жаловалась, уже после войны, моей подружке Жене Васильевых: "Ты его обнимаешь, целуешь, а он лежит, как бревно..."
Отец же, в свою очередь, рассказывал мне: "Чего она от меня хочет? Даже жеребец, и тот сначала поиграет, а потом только ..... А она ходит как мумия, ко всем ревнует, вечно слежку устраивает - где моя машина стоит, а еще после этого хочет, чтобы я ее обнимал".
С раннего детства меня пытали обе стороны: "С кем ты хочешь жить?" Я отвечал всегда одинаково: "С тобой и с папой". (Или: "с тобой и с мамой", в зависимости от того, кто спросит.) Однажды, гуляя с мамой в сосновом бору, я неожиданно, неспровоцированно, сказал: "Мамочка, люби папу!" - и уже принятое (по ее словам) решение было отброшено.
Сколько я мог наблюдать родителей, они всегда были холодны друг с другом. Лишь раз, уже почти взрослым, я видел, как отец обнял маму и его рука скользнула ей на грудь - это я приезжал на побывку с фронта.
Сам уклад жизни был таков, что даже в театре он должен был появляться в окружении "соратников". Была ли жена у Сталина, никто не знал, если он являлся народу, то только окруженный соратниками и неизвестными штатскими. Приходилось выдерживать этот стиль и секретарям обкомов, крайкомов и ЦК республик. Отец ходил в полувоенном костюме, в фуражке-сталинке, только усов не носил, как, впрочем, и остальные.
Когда в Москве Литвинов, а затем и Молотов появились на трибуне в шляпах, все были шокированы, правда, быстро догадались, что это по дипломатическим соображениям - чтобы усыпить бдительность мировой буржуазии. Но в провинции такую идеологическую неустойчивость мог себе позволить лишь крупный профессор, да и то беспартийный.
Итак, мы с мамой сидели в партере, в первом ряду, а отец в левой обкомовской ложе, откуда смотреть было не так удобно, но где его не могла достать рука террориста.
В гостях отец тоже предпочитал бывать один - подальше от ревнивого и критического взгляда матери. Не помню, чтобы и дома они вели какие-нибудь беседы.
ТЕАТР
Мне случалось бывать в театре и в Москве, но либо по школьной программе, либо по случайной родительской инициативе. Слепой, который пел под гитару "Соколовский хор у Яра" в Арбатском дворе, произвел на меня впечатление несравненно более сильное, чем спектакль детского театра "Эмиль и его товарищи", на который папа по ошибке сводил меня два раза. Театральное представление от клубного я мог отличить лишь по деньгам, отпускавшимся на мороженое.
Сладким ядом театра я стал регулярно травиться уже в Свердловске и Перми (семьи ответст-венных работников проходили бесплатно, это правило распространялось и на кинотеатры). В Свердловске я услышал впервые "Фауста" Гуно - вынужден признаться, что Гёте я не раскрывал ни разу и по сей день. "Евгения Онегина" знаю тоже по опере Чайковского, а не по Пушкину. Но гораздо больше нравились мне "Сильва" и "Роз-Мари" в Свердловской музкомедии с несравнен-ным - как там говорили - комиком Дыбчо и героями Виксом и Высоцким. Один раз я даже сполз от смеха со стула на пол - благо сидел в первом ряду. Артисты, знавшие Дыбчо, рассказы-вают, что он и партнера мог довести до полной потери самообладания. У Ярона физиономия, может быть, и достаточно глупая, и смешная, но у Дыбчо вид был настолько замогильно-серьезный, что это доводило до колик. (Говорили, что в жизни он, как и Зощенко, был меланхоли-ком.) Постепенно мне посчастливилось поднабраться кой-какой духовной культуры. Что-то в душе развивалось, не стараниями семьи и школы (школу до сих пор не могу вспомнить без отвращения) и даже не под влиянием литературы (тут, очевидно, тоже нужен руководитель, а подле меня не было неграмотного повара Смурого, влюбленного в книгу. Я читал "Как закалялась сталь", но ее нельзя читать без конца). Музыка тоже не оказала на меня сколько-нибудь заметного благотворного влияния, хотя отец любил петь, особенно частушки. Вот его любимая:
С неба звездочка упала
Прямо на нос петушку
Петушку неловко стало,
Он вскричал ку-ка-реку!.
И дальше припев:
Что ты, что ты, что ты, что ты!..
Я солдат девятой роты!
Так что моим воспитателем стал театр, на посещения которого к тому же и денег не требовалось, даже если бы я не ходил, наши места все равно пустовали бы. (Мимоходом замечу, что материальный уровень нашей семьи настолько возрос, что о какой бы то ни было экономии не вспоминали.)
Первым "небожителем", которого я мог видеть вблизи, был артист вятского, а затем пермско-го драмтеатра, ныне народный артист Грузинской республики, Иван Николаевич Русинов, чтец Московской филармонии. Он и сейчас удивительно красив, а лет 35 тому, мог соперничать с самим Аполлоном. Классический герой, он был бы украшением лучшей московской сцены, если бы не родился сыном павло-посадского священника, за что не раз подвергался репрессиям - ибо "сын за отца не ответчик". Уже после войны, работая в Малом театре, он получил пять лет ссылки (нужно знать тогдашние сроки, чтобы не усомниться - Ваня просто не донес на кого-то, на кого должен был донести, потому что анекдот, рассказанный тобой самим, весил уже десять лет, и не ссылки, а лагеря).
"Собаку на сене" с Русиновым в роли Теодоро я выучил почти наизусть, не пропуская, по возможности, ни одного спектакля. "Собака на сене" не делает особой чести моему вкусу, но по сравнению с "Сильвой" это был уже немалый прогресс.
При доме пионеров открылся кружок художественного слова. Узнав, что им будет руководить Русинов, пошел туда и я - вместе с бойкими пионерскими исполнителями "паспартины" - и потянул за собой отличника из нашего класса Павлика Седых. У Паши я списывал контрольные, он подсказывал мне на уроках, но я уже был авторитетом по части шахмат и изящных искусств. Павлик жил вдвоем с бабушкой, а живы ли его родители, они не знали. Он о них никогда не вспоминал.
Русинов был для меня солнцем на небе: всегда празднично ясный, подтянутый, и я подражал ему, как мог, в походке, в одежде, в выражении лица, в единственно-верных интонациях.
А что он читал? Читал то, что требуется, хотя попадались и Пушкин, и Гоголь. Применимо ли к артисту-исполнителю - "жить не по лжи"? Если ты сегодня играешь Чацкого, а завтра тебе предложено исполнить парторга или передовика производства, так ведь и ты на производстве, в штате, и не можешь сказать, что не будешь играть по нравственным соображениям. Можно не лезть со своей "инициативой", как это делают многие писатели, можно не носиться, не "болеть" за образ коммунистического ритора, но отказаться нельзя.
И я под руководством Русинова читал по радио "В сто сорок солнц", "Товарищу Нетте" (ну, тут еще ладно - все-таки погиб служащий при исполнении обязанностей) и прочую галиматью, как до сих пор Иван Николаевич читает Сергея Васильева.
Летом Русинов уехал в Ростов-на-Дону, к Завадскому, а я, проводив первого учителя, от навалившейся тоски бросился в воду и два раза переплыл Каму, все время бессмысленно повторяя строчки его монолога:
"В такой потере горя мало,
Теряют больше иногда!"
ДРУГАЯ БАБУШКА
Моя бабушка осталась сторожить московскую квартиру и жила с нами лишь в годы войны, а на Урал взяли Марию Андреевну - мамину мать.
Мария, Маша, в детстве переболела оспой и осталась рябой. Отец, не надеясь уже, видно, сбыть дочь с рук, повез ее в монастырь, но по дороге, на постоялом дворе, какой-то пьяный мужичонка - по пословице "нам с лица не воду пить" - поставил магарыч и сосватал за себя рябую девку, после чего она из Смирновой сделалась Тюняевой и с его помощью произвела на свет шестерых детей (а может, и больше), во всяком случае, когда супруг преставился, на руках у нее осталось шестеро мал-мала меньше. Хоть в петлю лезь. Баба Маша именно это и надумала сделать, но ее вовремя сняли. Вот эта бабушка и вела на Урале наше хозяйство. Религиозной она не была, хотя любила повторять присказку, якобы от лица немца: "Смотри, Иван, хорошо, если Бога нет, а когда узнаем, что есть, что делать будем?"
Баба Маша всегда беспрекословно подчинялась маме и трепетала перед папой, но уж перед другим зятем, Евгением Ивановичем Ротшильдом, она просто благоговела: он врач и единствен-ный интеллигент в семье на ее (да и на нашем) веку. Сама она когда-то была санитаркой, хранился у нее даже толстый медицинский справочник, хоть грамоте она научилась поздно, а тут дочка вышла за врача - высший авторитет! Да какой же обходительный! С утра до ночи они здравст-вовались, одна беда - комната на Арбате 10 квадратных метров на всех, включая Славку.
Как-то новогодним ранним утром баба Маша (спала она в сырой коммунальной кухне) пошла в уборную и застала там дорогого зятя, он забыл запереть дверь. Баба Маша любовно посмотрела на доктора, беспомощно и смущенно восседавшего на шатком унитазе, и сказала:
- С Новым годом, Евгений Иванович!
СОРАТНИКИ
Усилиями бабы Маши в Перми поили и кормили любую ораву, состоявшую, главным образом, из членов бюро обкома - пяти секретарей, председателя облисполкома, начальника НКВД, нескольких директоров крупнейших заводов и еще множества московских гостей.