– Ну, какое же это счастье?.. На чужой земле?..
– Да если своей-то нет… Вышла же я за Отто… Не жалуюсь. Счастливо живем…
– Да, конечно… Но времена-то были другие. Ты была дочерью богатого мехопромышленника. А Лиза?.. По паспорту – дочь генерала, на деле – дочь рабочего с французского завода… Пролетария…
– В том-то и дело. Во Франции, у тебя, попадет Лиза в русское, свое общество, может быть, и найдет счастье.
– Я так и думал, когда решился на такой шаг. Да и мне будет радость, скрасит она мои последние, может быть, дни…
Лиза принесла альбомы. В них были наброски карандашом, иногда пером, кое-где тронутые акварелью. Барышни в вечерних костюмах, девочки в платьях учениц, с короткими светлыми косичками, с голыми ножками, с книжками в руках, девушки в коротких юбках, с цветами в волосах, с гитарой в руке, юноши и мальчики в легких трусиках и башмаках, голые руки и ноги, обнаженная до живота грудь . Сцены на лодке, на пляже, игра в футбол, – все верно схвачено, верно нарисовано, полно жизни и движения.
– Ты это срисовывала с чего-нибудь?
– Нет… С натуры…
На листе плотной бумаги – голый юноша-атлет. Высоко поднята гордая голова, хорошо посажена на крепкую шею, тело загорело молодым загаром, руки мускулисты, стройные ноги, и только на бедрах очень короткие трусики. Юноша стоит на песке, опершись на весло…
– Это кто же?..
– Так… Товарищ один. Вместе учились…
Лиза пунцово, до слез, покраснела. Бурым стало лицо ее отца. Он затянулся папиросой, выпустил дым, закутался им, чтобы скрыть смущение, закрыл альбом и передал его Лизе:
– Да-а… У тебя, однако, немалый талант, Лиза. Тебе, может быть, этим и заниматься бы надо, а не философией… Почему ты, собственно, избрала этот предмет?
– Так… У нас был один профессор… Он умер теперь… Очень умный человек. Замечательный ученый… Ну, вот…
К счастью для Лизы, в это время пришел дядя Отто. Надо было идти завтракать. Дядя Отто всегда куда-то торопился. Дядя Отто ни слова не говорил по-русски, знание же у отца Лизы по немецкому языку было такое, как знание русского у дяди Отто… Говорить по-русски при Отто Карловиче стеснялись. Разговор шел урывками, через переводчика. Дядя Отто постоянно называл Акантова: «general», или «exellenz», и при этом все поглядывал на его огрубелые, с несмываемою машинною грязью, руки, и это еще более вносило холод в разговор и стесняло всех.
За завтраком установили программу, как занимать приезжего гостя.
– Днем поезжайте с Лизой посмотреть наш Зоологический сад и Аквариум. Такого Аквариума нигде в мире нет, а на вечер я достал для вас и для Лизы билеты на концерт хора Донских казаков Жарова. Вы слышали их когда-нибудь, exellenz?..
Акантов очень много слышал про хор Жарова, но за 16 лет эмиграции ему не пришлось быть на концерте хора.
– Ja, natürlich[13]… – промычал дядя Отто, и опять, как показалось Лизе, оскорбительно, посмотрел на поношенный пиджак Акантова и медные застежки башмаков. Лиза вступила в разговор:
– Папе некогда было ездить на концерты. Хор Жарова так редко пел в Париже, и потом, папа все свои деньги посылал мне, или отдавал своим бедным товарищам, – быстро, на безупречном немецком языке, говорила Лиза.
– У моего beau-frère’a, – сказала Марья Петровна, – лучшая репутация в эмиграции. Когда у кого-нибудь случается в русской офицерской среде недоразумение, всегда говорят: «Обратимся к генералу Акантову, он нас рассудит»… Потому его так и ненавидят большевики.
– Генералу не следует жить во Франции, где большевики так бесцеремонно хозяйничают, и где они господа положения, – закуривая сигару, сказал дядя Отто.
Он ничего не имел против этого скромного, полного достоинства, генерала. Он его жалел, и не понимал, как это можно так долго терпеть большевиков и не восстать против них, и потому в его жалости сквозило презрение.
Акантов ни слова не понимал из быстрого обмена фразами Лизы и Марьи Петровны, но чувствовал, что говорили про него, и это его смущало. Чувствовал он и легкое пренебрежение к себе Отто. Он спросил:
– В чем дело, Марья Петровна?..
– А!.. – с досадою сказала Марья Петровна. – Они никогда нас не поймут, и не познают до дна нашего горя.
– Как? Даже и тут, где, кажется, немало хлебнули из той же чаши…
– Ну… Можно ли сравнивать то, что было здесь, и что было у нас… Они не могут понять, почему мы не восстанем и не сбросим большевиков… Почему у нас нет такого человека, как их Адольф Хитлер… Они не понимают, что Адольф Хитлер им послан Богом, и что десять лет тюрьмы и лишений он готовил свое движение… В эмиграции это невозможно, а в самой России, там не тюрьма, а расстрел… Но Отто тебя любит…
Дядя Отто сидел молча, курил сигару и прихлебывал из маленькой чашки черный кофе.
Высокая, стройная, нарядно одетая горничная служила за столом. От давно невиданного, давно не испытанного комфорта, от кофе, от коньяка, у Акантова кружилась голова. Совсем в другой мир он попал, мир сытый, довольный, победно шествующий и торжествующий победу…
В этом мире жила и воспитывалась Лиза. Акантову стало страшно, на что он повезет из этого мира свою дочь?..
Донской казачий хор Жарова[14] был известен всему миру, но особенно он был любим и ценим в Германии. Необычайная гармония пения, с одной стороны, с другой – лихость, бодрость и мужественность русской, солдатской и казачьей песни, чувствительность русского романса, нашли отклик в немецкой душе и удовлетворили ее вполне. Мужественная была песня и нравилась мужественному народу, смело выступившему в борьбу за право жить. Концерты Жаровского хора равно расценивались в Берлинской публике, как большое музыкальное явление, и как явление общественное. Ученые, профессора музыки и пения, маститые меломаны, ученики и ученицы музыкальных школ и консерваторий, и просто молодежь, любящая Родину, славу, честь, бодрость и победу, восторженно приветствовали казачий хор и искренно любили его.
Все в нем нравилось: скромная военная форма, лихая, уже и точно не солдатская, а особенная, «казачья», выправка, чистота почти военного построения, и маленький их «диригент» с горделиво поднятой головой, с быстрыми, нервными движениями, умением довести дисциплину хора до чуда.
Когда Акантов с Лизой поднялись из «Унтергрунда» – подземной дороги – на Потсдамер-плац, народ густою толпою шел по площади.
– Постой, – сказал Акантов, – что-то я задыхаться стал. Или это лестница крутая? Раньше за мною этого, как будто, и не замечалось.
Городские огни блистали кругом. Дугами, столбами, нитями до самого верха домов перевивались рекламы, образовывая буквы… «Haus-Vaterland», – «это где была Галя-японка», – подумал Акантов. «Kempinsky». Рестораны, варьете, кинематографы звали к себе, манили рекламами, вывесками, витринами с фотографиями. Все не мог привыкнуть Акантов к большому городу.
Шестнадцать лет прожил в еще более шумном городе, а словно и не видал его. Теперь громады домов давили его. Толпа волновала, блеск огней, вывесок внизу, наверху, точно висящих высоко в небе, ослепляли. Иначе все это было в его время в России. Город в жизни Акантова не играл никакой роли и не занимал места в его душе.
Акантов взглянул на небо. Оно показалось ему клочками между крыш. Одна половина его клубилась густыми, черными, грозовыми тучами. Еще далекий, почти и не слышный за грохотом города, гром там поваркивал недовольно. Другая половина была бледно-синяя, выцветшая, с розоватым отливом. Сентябрьский день догорал там.
На узкой Котенер-штрассе казалось темно. Редкие горели вдали вывески. «Telschow»… «Bader»… У темного перекрестка толпа сгустилась, и, как вода в воронку, вливалась в широкие ворота огромного дома. Стрелка часов, висевших над воротами, показывала восемь.
В Берлинской филармонии, где был концерт Жарова, было много разных зал. В одних давались концерты, в других танцевали. В широком, смутно освещенном, дворе-проходе толпился народ.
Женщины в бальных платьях, с обнаженными спинами, с юбками, узкими в коленях и с широкими кейфами из легкой материи у носков, с завитыми блестящими волосами, оправляли прическу около больших зеркал. Мужчины во фраках и смокингах их сопровождали.
– Ты любишь танцы, Лиза?
– Да!.. Очень!..
Подхваченные людскою рекою, Акантов и Лиза подавались по широкому проходу, где с одной стороны были вешалки для платья, к высоким дверям, занавешенным тяжелым малиновым бархатом.
Акантов давно не был в театре, в большом зале, в нарядной толпе. Он и до войны редко когда бывал в театрах, а с войной про них и совсем позабыл.
Величина залы Филармонии его поразила. Много тут было золота, блеска, аляповатой роскоши. Множество народа, молодых людей, барышень в вечерних туалетах, в дорогих мехах и в простеньких шелковых блузках. У одних были завитые локоны на темени, точно неуклюжие рога, у других длинные косы, красиво уложенные на затылке, у третьих коротко, по-мальчишески, пострижены были волосы, одни были накрашены, другие не накрашены, одни толстые, другие тонкие, грациозные, красивые и некрасивые, – русские и немки, – у всех одинаково блестели глаза, восторг ожидания большого художественного наслаждения был на улыбающихся, лицах.