Другой раз похитителем оказался русский. И на этот раз обличили в краже не русского, а просто — «вора».
Но если б чемодан оказался в руках еврея,— было бы сказано, что «украл еврей», а не просто «вор».
Полагаю, что мораль должна быть понятна Хейсину и подобным ему «бытописателям»,— напр., Давиду Айзману и т.д.— ведь по поводу их сочинений тоже могут сказать, что это пишут не просто до оглупения обозленные люди, а — «евреи».
Едва ли найдется человек, настолько бестолковый, чтоб по поводу сказанного заподозрить меня в антисемитизме.
Я считаю нужным,— по условиям времени,— указать, что нигде не требуется столько такта и морального чутья, как в отношении русского к еврею и еврея к явлениям русской жизни.
Отнюдь не значит, что на Руси есть факты, которых не должен критически касаться татарин или еврей, но — обязательно помнить, что даже невольная ошибка,— не говоря уже о сознательной гадости, хотя бы она была сделана из искреннего желания угодить инстинктам улицы,— может быть истолкована во вред не только одному злому или глупому еврею, но — всему еврейству.
Не надо забывать этого, если живешь среди людей, которые могут хохотать над больным и несчастным человеком.
Вот уже почти две недели, каждую ночь толпы людей грабят винные погреба, напиваются, бьют друг друга бутылками по башкам, режут руки осколками стекла и точно свиньи валяются в грязи, в крови. За эти дни истреблено вина на несколько десятков миллионов рублей и, конечно, будет истреблено на сотни миллионов.
Если б этот ценный товар продать в Швецию — мы могли бы получить за него золотом или товарами, необходимыми стране — мануфактурой, лекарствами, машинами.
Люди из Смольного, спохватясь несколько поздно, грозят за пьянство строгими карами, но пьяницы угроз не боятся и продолжают уничтожать товар, который давно бы следовало реквизировать, объявить собственностью обнищавшей нации и выгодно, с пользой для всех, продать.
Во время винных погромов людей пристреливают, как бешеных волков, постепенно приучая к спокойному истреблению ближнего.
В «Правде» пишут о пьяных погромах как о «провокации буржуев»,— что, конечно, ложь, это «красное словцо», которое может усилить кровопролитие.
Развивается воровство, растут грабежи, бесстыдники упражняются во взяточничестве так же ловко, как делали это чиновники царской власти; темные люди, собравшиеся вокруг Смольного, пытаются шантажировать запуганного обывателя. Грубость представителей «правительства народных комиссаров» вызывает общие нарекания, и они — справедливые. Разная мелкая сошка, наслаждаясь властью, относится к гражданину как к побежденному, т. е. так же, как относилась к нему полиция царя. Орут на всех, орут как будочники в Конотопе или Чухломе. Все это творится от имени пролетариата» и во имя «социальной революции», и все это является торжеством звериного быта, развитием той азиатчины, которая гноит нас.
А где же и в чем выражается «идеализм русского рабочего», о котором так лестно писал Карл Каутский?
Где же и как воплощается в жизнь мораль социализма,— «новая» мораль?
Ожидаю, что кто-нибудь из «реальных политиков» воскликнет с пренебрежением ко всему указанному:
— Чего вы хотите? Это — социальная революция!
Нет,— в этом взрыве зоологических инстинктов я не вижу ярко выраженных элементов социальной революции. Это русский бунт без социалистов по духу, без участия социалистической психологии.
Революция углубляется...
Бесшабашная демагогия людей, «углубляющих» революцию, дает свои плоды, явно гибельные для наиболее сознательных и культурных представителей социальных интересов рабочего класса. Уже на фабриках и заводах постепенно начинается злая борьба чернорабочих с рабочими квалифицированными; чернорабочие начинают утверждать, что слесари, токари, литейщики и т. д. суть «буржуи».
Революция все углубляется во славу людей, производящих опыт над живым телом рабочего народа.
А рабочие, сознающие трагизм момента, испытывают величайшую тревогу за судьбу революции.
Боюсь,— пишет мне один из них,— что недалек уже тот день, когда массы, не удовлетворившись большевизмом, навсегда разочаруются в лучшем будущем, навсегда потеряют веру в социализм и повернут все взоры опять к прошлому, к черному монархизму, и тогда дело освобождения народов погибнет на сотни лет.
Я думаю, что это будет, ибо большевизм не осуществит всех чаяний некультурных масс, и вот, я не знаю, что нам, находящимся среди этих масс, делать для того, чтоб не дать угаснуть вере в социализм и в лучшую жизнь на земле».
«Положение мало-мальски развитого рабочего в среде обалдевшей массы становится похоже на то, как бы ты стал чужой для своих же»,— сообщает другой.
Эти жалобы слышатся все чаще, предвещая возможность глубокого раскола в недрах рабочего класса. А иные рабочие говорят и пишут мне:
— «Вам бы, товарищ, радоваться, пролетариат победил!»
Радоваться мне нечему, пролетариат ничего и никого не победил. Как сам он не был побежден, когда полицейский режим держал его за глотку, так и теперь, когда он держит за глотку буржуазию,— буржуазия еще не побеждена. Идеи не побеждают приемами физического насилия. Победители обычно — великодушны,— может быть, по причине усталости,— пролетариат не великодушен, как это видно по делу С. В. Паниной, Болдырева, Коновалова, Бернацкого, Карташева, Долгорукого и других, заключенных в тюрьму неизвестно за что.
Кроме названных людей в тюрьмах голодают тысячи,— да, тысячи! — рабочих и солдат.
Нет, пролетариат не великодушен и не справедлив, а ведь революция должна была утвердить в стране возможную справедливость.
Пролетариат не победил, по всей стране идет междоусобная бойня, убивают друг друга сотни и тысячи людей. В «Правде» сумасшедшие люди науськивают: бей буржуев, бей калединцев! Но буржуи и калединцы ведь это все те же солдаты — мужики, солдаты — рабочие, это их истребляют, и это они расстреливают красную гвардию.
Если б междоусобная война заключалась в том, что Ленин вцепился в мелкобуржуазные волосы Милюкова, а Милюков трепал бы пышные кудри Ленина.
— Пожалуйста! Деритесь, паны!
Но дерутся не паны, а холопы, и нет причин думать, что эта драка кончится скоро. И не возрадуешься, видя, как здоровые силы страны погибают, взаимно истребляя друг друга. А по улицам ходят тысячи людей и, как будто бы сами над собой издеваясь, кричат: «Да здравствует мир!».
Банки захватили? Это было бы хорошо, если б в банках лежал хлеб, которым можно досыта накормить детей. Но хлеба в банках нет, и дети изо дня в день недоедают, среди них растет истощение, растет смертность.
Междоусобная бойня окончательно разрушает железные дороги: — если бы мужики дали хлеба, его не скоро подвезешь.
Но всего больше меня и поражает, и пугает то, что революция не несет в себе признаков духовного возрождения человека, не делает людей честнее, прямодушнее, не повышает их самооценки и моральной оценки их труда.
Есть, конечно, люди, которые ходят «гоголем», напоминая циркового борца, успешно положившего противника своего «на обе лопатки»,— о этих людях не стоит говорить. Но в общем, в массе — не заметно, чтоб революция оживляла в человеке это социальное чувство. Человек оценивается так же дешево, как и раньше. Навыки старого быта не исчезают. «Новое начальство» столь же грубо, как старое, только еще менее внешне благовоспитанно. Орут и топают ногами в современных участках, как и прежде орали. И взятки хапают, как прежние чинуши хапали, и людей стадами загоняют в тюрьмы. Все старенькое, скверненькое пока не исчезает.
Это плохой признак, он свидетельствует о том, что совершилось только перемещение физической силы, но это перемещение не ускоряет роста сил духовных.
А смысл жизни и оправдание всех мерзостей ее только в развитии всех духовных сил и способностей наших.
«Об этом — преждевременно говорить, сначала мы должны взять в свои руки власть».
Нет яда более подлого, чем власть над людями, мы должны помнить это, дабы власть не отравила нас, превратив в людоедов еще более мерзких, чем те, против которых мы Всю жизнь боролись.
Стоит на берегу Фонтанки небольшая кучка обывателей И, глядя вдаль, на мост, запруженный черной толпою, рассуждает спокойно, равнодушно:
— Воров топят.
— Много поймали?
— Говорят — трех.
— Одного, молоденького, забили.
— До смерти?
— А то как же?
— Их обязательно надо до смерти бить, а то — житья не будет от них...
Солидный, седой человек, краснолицый и чем-то похожий на мясника, уверенно говорит:
— Теперь — суда нет, значит, должны мы сами себя судить...
Какой-то остроглазый, потертый человечек спрашивает: