дурилка, предпочитал вычурное маневрирование.
А может быть, дело просто в клаустрофобии. Многим тогдашним авторам хотелось как следует потянуться, выступить за знакомые пределы. Возможно, напоминала о себе замкнутость университетской среды, когда нас так манили приключения, о которых писали битники. Подмастерьям во все времена не терпится стать ремесленниками.
К тому времени, когда писал «Секретную интеграцию», я уже находился на этой стадии процесса. Я опубликовал роман и думал, что кое-что начал понимать, но также, наверно, впервые стал затыкаться и прислушиваться к окружающим меня американским голосам и даже отрывать глаза от печатных источников и приглядываться к американской невербальной реальности. И я теперь тоже был в дороге, наконец посещая те места, о которых писал Керуак. Эти городки, и голоса из грейхаундовских автобусов, и гостиницы-клоповники проникли в мою повесть, и меня вполне устраивает, как она работает.
Не то чтобы она вышла идеально, отнюдь нет. Герои-дети, например, выглядят довольно туповатыми, особенно по сравнению с детьми восьмидесятых. И я бы с легкой душой вычеркнул изрядную часть безответственного сюрреализма. Но все же некоторые сцены… даже не верится, что это написал я. Должно быть, за прошедшие пару десятилетий туда прокрались какие-нибудь эльфы-диверсанты и порезвились вволю. Впрочем, как свидетельствует синусоидальная кривая моего обучения, было бы странно и дальше ожидать позитивной эволюции в сторону большего профессионализма. Затем я написал «Выкрикивается лот 49» – повесть, опубликованную как роман, в которой я, такое ощущение, забыл почти все усвоенное раньше.
Вероятнее всего, мои чувства к «Секретной интеграции» можно объяснить простой ностальгией – тоской по тому периоду моей жизни, по тому писателю, который только вылуплялся со всеми своими дурными привычками, идиотскими теориями и редкими моментами продуктивного молчания, когда он, возможно, начинал догадываться, как это делается в действительности. Ведь больше всего в молодежи подкупает происходящая эволюция; не фотография завершенного образа, но кино, душа в метаниях. Может быть, такая привязанность к моему прошлому – лишь очередной пример того, что Фрэнк Заппа называет «сидят старые пердуны и играют рок-н-ролл» {31}. Но, как мы все знаем, рок-н-ролл никогда не умрет {32}, а воспитание, как говорил Генри Адамс, никогда не прекращается {33}.
Снаружи солнце неспешно прожаривало территорию роты. Влажный воздух был неподвижен. В солнечном свете ярко желтел песок вокруг казармы, где размещались связисты. В казарме никого не было, кроме сонного дневального, который лениво курил, прислонившись к стене, и еще одного солдата в полевой форме, который лежал на койке и читал книжку в бумажной обложке. Дневальный зевнул и сплюнул через дверь в горячий песок, а лежавший на койке солдат, которого звали Левайн, перевернул страницу и поправил подушку под головой. В оконное стекло где-то с гудением бился большой комар, где-то еще играло радио, настроенное на рок-н-ролльную станцию Лизвилля, а снаружи беспрестанно сновали джипы и с урчанием проносились грузовики. Дело было в форте Таракань, штат Луизиана, в середине июля 1957 года. Натан Левайн по прозвищу Толстозадый, специалист 3-го класса, уже 13 месяцев (а точнее, 14-й) служил в одной и той же роте одного и того же батальона и занимал одну и ту же койку. За такой срок в таком гиблом месте, как форт Таракань, обычный человек вполне мог дойти до самоубийства или, по меньшей мере, до помешательства, что, собственно, и происходило довольно часто, судя по статистике, которая более или менее тщательно скрывалась армейским начальством. Левайн, однако, не относился к числу обычных людей. Натан был одним из немногих – кроме пытавшихся закосить под Восьмой раздел {35}, – кому, в сущности, нравилась служба в форте Таракань. Он спокойно и ненавязчиво адаптировался к местным условиям: сгладился и смягчился его резковатый бронксский выговор, став по-южному протяжным; Натан убедился, что самогон, обычно неразбавленный или смешанный с тем, что удавалось нацедить из ротного автомата с газировкой, можно пить с таким же удовольствием, как и виски со льдом; в барах он теперь балдел от музыки хиллбилли так же, как раньше тащился от Лестера Янга и Джерри Маллигана в «Бёрдленде» {36}. Левайн был ростом шесть футов с гаком и широк в кости, но если прежде у него было худощаво-мускулистое телосложение – фигура пахаря, как выражались некоторые знакомые студентки, – то за три года увиливания от нарядов на работу он обрюзг и растолстел. Отрастил изрядное пивное брюшко, которым определенно гордился, и толстый зад, которым гордился значительно меньше и которому был обязан своим прозвищем.
Дневальный щелчком отправил окурок за дверь в песок.
– Глянь, кто идет, – сказал он.
– Если генерал, скажи, что я сплю, – отозвался Левайн, зевнув, и закурил сигарету.
– Нет, это Балерун, – сообщил дневальный и снова прислонился к стене, закрыв глаза.
По ступеням протопали маломерные башмаки, и голос с вирджинским акцентом произнес:
– Капуччи, погань беспрокая.
Дневальный открыл глаза.
– Отвали, – сказал он.
Ротный писарь Дуган по кличке Балерун вошел в казарму и, недовольно скривив губы, приблизился к Левайну.
– Кому ты дашь эту порнушную книжку, когда закончишь, Левайн? – спросил он.
Левайн стряхнул пепел в подшлемник, который использовал в качестве пепельницы.
– В сортире на гвоздь повешу, наверно, – улыбнулся он.
Губы у писаря скривились еще больше.
– Тебя лейтенант зовет, – сказал Дуган, – так что давай поднимай свой жирный зад и чеши в дежурку.
Левайн перевернул страницу и продолжил читать.
– Эй, – сказал писарь.
Дуган служил по призыву. Он вылетел со второго курса Вирджинского университета и, как многие писари, имел склонность к садизму. Этим достоинства Дугана не исчерпывались. Он, например, нисколько не сомневался, что НАСПЦН {37} – коммунистическая организация, целью которой является стопроцентная интеграция белой и черной рас путем смешанных браков, или что вирджинский джентльмен – это наконец явленный миру Übermensch [3], которому только гнусные интриги нью-йоркских евреев мешают осуществить свое высокое предназначение. Главным образом из-за последнего пункта Левайн и не ладил с Дуганом.
– Меня вызывает лейтенант, – сказал Левайн. – Надо думать, ты уже выписал мне увольнительную. Черт, – он глянул на часы, – а еще только начало двенадцатого. Молодчина, Дуган. На пять с половиной часов раньше. – И Левайн восхищенно покачал головой.
Дуган ухмыльнулся:
– Вряд ли это насчет увольнения. Боюсь, оно тебе пока не светит.
Левайн отложил книгу и погасил окурок в подшлемнике. Затем посмотрел в потолок.
– Господи, – пробормотал он, – что я еще натворил? Неужто опять губа светит? За что?
– Всего-то через пару недель после прошлого раза, точно? – ввернул писарь.
Левайн знал эти уловки. Он думал, что Дуган давно уже понял: Левайн на дешевые подколы не ведется.