что мы должны что-то предпринять против стресса. И я должна с этим согласиться. Только я понятия не имела, что именно предпринять. Когда она спросила меня о родном отце, я ответила то, что обычно отвечаю в таких случаях. Врач понимающе кивнула.
В четверг под вечер приехала мать и забрала меня. Заведение закрывалось на летние каникулы, и в последний школьный день все учащиеся должны были покинуть отделение. Девочку из моей палаты забрал отец, который выглядел в точности как она, включая занавес волос.
Приехала мама, поговорила с психологиней в её кабинете, и я собрала свои вещи. Потом мы сидели в машине, и я спросила её, вернулся ли Джеффри домой из больницы.
– Джефф с Хейко в аэропорту. Мы летим в Майами.
Я даже растерялась. Это была довольно странная перемена мест. Только что из психушки – и сразу отпуск во Флориде.
– Правда, что ли? Прямо сейчас? В Америку? – спрашивала я.
– Полетим мы. Ты останешься здесь.
Мы остановились на светофоре. Мать смотрела на меня сквозь тёмные очки, но я всё-таки заметила, что она плакала. Потом она мне объяснила, что ей не удалось убедить Хейко взять меня обратно домой. Что она не знает, как будет потом. Что они полетят в Майами, чтобы договориться о сделке с производителем грилей. И заодно отдохнуть. И что там есть специалист, который будет дальше лечить Джеффа. А сейчас важно нас развести. Особенно с Хейко.
Некоторое время мы ехали вдоль Рейна, потом в сторону Ханвальда. Через пять минут я спросила:
– И куда мне деваться на каникулы?
Маме потребовалось некоторое время, чтобы ответить. Мне казалось, что она только теперь задумалась о том, как быть со мной. Но это было не так. Просто ей тяжело далось подобрать нужные слова.
– На каникулы ты поедешь к своему отцу.
Мысль о том, что я должна поехать к Смутному, сразу же меня напрягла. И я, разумеется, восприняла это решение Микулла как месть. То есть Рональд Папен был, таким образом, чем-то вроде штрафного лагеря. По крайней мере, так это звучало. Никогда бы я не подумала, что дело дойдёт до этого.
– Я не хочу к нему. Я же его совсем не знаю, – воскликнула я.
– Значит, теперь узнаешь.
– Он никогда мной не интересовался. И как раз сейчас, когда я полежала в психушке, надо всё изменить? – продолжала возмущаться я.
Мысль отправиться к отцу страшила меня больше, чем поехать в отпуск с Джеффри.
– Нет, как раз сейчас, когда ты подожгла своего брата! – выкрикнула мама.
Некоторое время мы ехали молча. Немного успокоившись, она сказала:
– Я поговорила с твоим отцом. То есть с твоим настоящим отцом. И мы с ним, а также с Хейко, полагаем, что будет лучше, если ты какое-то время отдохнёшь от нас. А мы от тебя. В конце каникул мы посмотрим, как быть дальше.
– И где живёт мой отец? – спросила я в слабой надежде, что занимающийся «делишками» Папен живёт на яхте у Ниццы или в Тосканском замке.
– В Дуйсбурге.
– А где это, Дуйсбург?
– Не так далеко отсюда. Ты сейчас соберёшь вещи, потом я отвезу тебя на вокзал, а оттуда сразу поеду в аэропорт.
Мать позаботилась даже о том, чтобы забрать у меня ключ от дома – на тот случай, если я сбегу от Смутного и приеду домой. Она отвезла меня на Главный вокзал, сунула мне в руки билет и чмокнула на прощанье. И уехала. Как мне показалось, слишком нетерпеливо и, значит, вне подозрений в сентиментальных чувствах. Поезд отправился вовремя, до Дуйсбурга доехал меньше чем за час, и когда в 17 часов я вышла на перрон, было ещё жарко, больше тридцати градусов. Солнце слепило меня, когда я озирала перрон в поисках «дельца-махинатора». Когда поезд уехал дальше и перрон опустел, на нём остался лишь один человек, который никак не годился на роль «утончённого господина Папена». Он двинулся ко мне, и я с первого взгляда была действительно разочарована.
Разочарование – это всего лишь результат завышенных ожиданий. Так говорят. При этом мои ожидания вовсе не были высокими, скорее расплывчатыми. Не оправдать даже их было для Рональда Папена настоящим искусством, если принять во внимание, что я как раз была отторгнута своей семьёй и смотрела в предстоящее лето без малейшей радости. Уж ниже, чем за предшествующие недели, моя жизнь не могла опуститься. Так что о больших ожиданиях речи действительно не шло. И тут такое. Кстати: возможно, к разочарованию примешалась и неожиданность. Когда перрон опустел и на нём остались только я и господин Папен, разделённые, может быть, парой десятков шагов, я увидела вовсе не моего отца. А себя.
Рональд Папен, Смутный, на том единственном фото едва различимый, спрятанный за панамой, в тени и неумении фотографа сделать хороший снимок, мой отец представлял собой инкарнацию меня самой в виде тридцатипятилетнего мужчины. У него был такой же широкий рот, как у меня, и высокие скулы, которые один учитель из моей школы однажды определил как «нордические», что бы это ни значило. Я, правда, этого не поняла тогда, но мне понравилось, потому что звучало загадочно. У него был мой высокий лоб, а над ним жидкие волосы разных оттенков светлого, которые складывались на голове в неопределимую стрижку – то ли полудлинную, то ли не очень короткую. Она выглядела не запущенной, а скорее тщетной, потому что прогалины были всё равно видны. Когда он двинулся ко мне, я опознала на его лице за съехавшими очками мои бледно-голубые глаза. Он смотрел на меня этими глазами с такой же смесью удивления и любопытства, какие выражал и мой взгляд. Рональд Папен выглядел как ребёнок и в то же время как старик. Он производил впечатление рассеянного: такими бывают старики, которые с нарастающим отчаянием ищут свои очки, минуту назад сдвинутые на лоб. Вместе с тем он казался и взволнованным, растерянным, как маленький мальчик, бегающий вокруг рождественской ёлки, оглушённый ароматом и огнями, потрясённый возможностями жизни и выбором подарков, которые она готовила ему. При этом оба выражения лица были одинаковы; Рональд Папен выглядел очень старым и – одновременно – сильно моложе меня. И он явно не справлялся с таким напряжением.
И потом ещё его облик и стать. Утончённый господин Папен совсем не казался таким уж большим махинатором, а был скорее небольшим мужичком. И одет он