Очень часто человек идеализирует свое детство, свое прошлое. Человек, которого в детстве подавляли или что-то его не устраивало, всегда хочет вырваться из своего прошлого, доказать правоту своих желаний и цели. Или же — «украшает невозвратимое минувшее всеми цветами своего воображения», как писал Пушкин в «Истории села Горюхина».
Когда-то я зачитывалась Прустом и мне казалось, что у него была тонкая, аристократическая -жизнь — такая же, как у его лирического героя. Жизнь в почти нереальной обстановке, прелестные отношения между людьми. Я этим упивалась. И вот наконец я попала в Шартр, где недалеко, в маленьком городке, прошло детство Пруста.
Французский городок, провинциальный, с собором около ратуши. Кафе, булочные, на которых написано: «Здесь продаются настоящие «Мадлен», с которыми пила чай бабушка Марселя Пруста». Ведь у Пруста описано, как бабушка принимала гостей и они пили чай с печеньем «Мадлен».
Иду дальше по узкой улице. Опять булочная с надписью: «Здесь продаются САМЫЕ настоящие «Мадлен»...» И так — среди этих булочных — приближаюсь к дому Пруста. Дом среднего провинциального врача или адвоката. Когда туда входишь — сразу чувствуешь мещанский обывательский уклад среднего француза. Изящная просторная гостиная, описанная у Пруста, оказалась совсем маленькой, с мещанскими деталями. Все другое... И когда смотришь на его фотографии, понимаешь, как он пытался вырваться из этого затхлого мира и искал себе друзей среди аристократов.
Пруст преобразил не только свое прошлое, но и изменил свою жизнь, которая, следуй он семейным традициям, прошла бы в этом провинциальном городке. Но он намеренно создавал «вторую реальность», недаром его книги называются «В поисках утраченного времени».
Утраченное время — что от него остается?
...Как-то однажды я заехала за Борей Биргером, чтобы вместе ехать в Переделкино. Спустились вниз, в почтовом ящике лежало письмо от Володи Войновича (первое после его эмиграции). Боря, не распечатав, положил письмо в карман, и мы поехали на день рождения к Инне Лиснянской в Переделкино. Приехали, зашли сначала к Вениамину Александровичу Каверину — его дача была напротив. Сели в садике. Я читаю вслух письмо, Боря меня рисует карандашом: белая французская шляпка, белая кружевная кофточка и письмо — рисунок получился абсолютно в стиле XIX века. Боря подарил его Инне Лиснянской (недавно мне Инна сказала, что этот рисунок до сих пор висит у нее над кроватью). А письмо было о странных свойствах памяти — удерживать одно и упускать другое. Каверин заметил: «Да, это абсолютно писательская память, но память писателя молодого. Потому что я сейчас помню все, что происходило со мной в 20-е годы, — могу даже не заглядывать в дневники, но не помню, что было на прошлой неделе. И поэтому пишу только мемуары...» Боря Биргер говорит: «А я помню, кто как сидел, какое было освещение, какого цвета платье на женщине, — могу даже зарисовать, а вот когда это было — вчера или до войны, — не помню». А я подумала и сказала, что помню свои душевные узлы или гармоническое состояние (секундное) при общении с людьми. Больше ничего — ни стран, ни дат, ни событий. Каверин назвал это актерской памятью.
Но в памяти, видимо, с годами появляется обратная перспектива: чем старше становишься, тем ярче — картинки детства.
Отчетливо помню себя лет с пяти-шести. Я жила в эвакуации у бабушки во Владимире. Отец ночью приехал с фронта. Меня разбудили. Радости не было хотелось спать. Отец показал две игрушки, которые он привез мне и моей двоюродной сестре, — лису и слона. Я выбрала лису. Утром сестре достался слон. Она ревела. Громко, во весь голос. Ей хотелось лису. Я плакала тихо, в уголке. Она, просыпаясь утром, на весь дом кричала «Каа» (молока) и еще в постели выпивала пол-литровую кружку парного молока. Я никогда не любила молоко и до сих пор его не пью. Я часто болела. Она нет. Мы дрались.
Странно, я с трудом вспоминаю свои роли, репетиции, съемки, гастроли. Вернее, вспоминаю, когда это нужно вспомнить — когда кто-нибудь спросит. И с удовольствием рассказываю про свое детство. Как ходила в школу около Балчуга и как каждый раз останавливалась около будки инвалида-сапожника — мне очень нравился запах кожи, гуталина, скипидара. Однажды он, видимо, давно меня приметив, стал расспрашивать: кто я, с кем живу. «Отец погиб на фронте, живу с мамой...» — он дал мне три рубля. Я взяла. Но больше уже никогда не останавливалась у этой будки.
Или: там же, на набережной у Балчуга, мы играем в «классики» и прыгаем через скакалку — двое крутят, одна впрыгивает. И я, хоть и была освобождена по состоянию здоровья от физкультуры, хотела быть первой. Сил на это не хватало, я только ломала игру. Дети ~ народ жестокий. Они меня, однажды не выдержав, схватили в охапку и подержали над водой за парапетом Москвы-реки. Я думала, что они хотят меня туда бросить... Мой характер стал постепенно закрываться от людей.
Процесс «сверхкомпенсации» хорошо известен психологам. У большинства людей, проявивших себя в литературе, искусстве, политике, было, по воспоминаниям, трудное и одинокое детство. Или какая-нибудь серьезная болезнь. Их не понимали близкие или считали, что из них ничего не выйдет в будущем.
Хорошо помню, что отчим постоянно мне говорил, что я не закончу школу, окажусь в плохой компании, потом — не поступлю в институт, а когда уже училась в университете — что никогда его не закончу. Я «компенсировала» это недоверие — закончила университет, хотя, наверное, надо было добиваться Театрального училища. И в театре Любимов в первые годы в меня не верил — я играла в маленьких сценах и эпизодах. Играла «на износ», каждый день, работала по 25 часов в сутки. Как у меня хватило на это сил — до сих пор удивляюсь.
Думаю, что любое давление и недоверие — это стимул для таланта, если он тебе дан от рождения. Конечно, невозможно советовать родителям в надежде, что ребенок со временем станет знаменит, сознательно создавать детям несчастливое детство. Ведь очень часто, если энергии таланта недостаточно, при несчастливом детстве вырастает человек с плохим, озлобленным характером.
Но если бы в мире не было страдания — не было бы и выдающихся людей. Все искусство основано на страдании.
Стендаль, по-моему, где-то писал: «Для искусства нужны люди немного меланхоличные и достаточно несчастные».
Когда об этом пишу, я вспоминаю многих моих прежних друзей. Это и Эдисон Денисов — крупнейший композитор, к сожалению, ушедший из жизни, это и Отар Иоселиани — гениальный режиссер, это и Олег Чухонцев — прекрасный поэт. Я уже не говорю о всех тех людях, о которых пишу в этой книжке.
* * *
Боря Биргер, Эдисон Денисов долгое время были моими близкими друзьями. Боря обладал удивительным талантом объединять совершенно разных людей. Такие московские компании теперь распались, а если есть, то у других поколений.
У Бори была маленькая мастерская на Сиреневом бульваре. Помню коридор с бесконечными дверями и за каждой — гениальный художник. Когда входишь в этот коридор, пахнет красками, кофе и чем-то блудным.
Я знала многих художников и всегда поражалась, как они каждый день едут к себе в мастерскую — ведь никто их не заставляет. Мне это напоминает парижских родственников Раисы Моисеевны Беньяш, у которых я останавливалась в Париже, — Нору и Боби. У Норы был доставшийся в наследство от отца небольшой магазин постельного белья. Там работали два продавца, но каждый день, в каком бы состоянии она ни была, она вставала рано утром и ехала через весь город к Лионскому вокзалу — в магазин. Я ее спрашивала: «Зачем?!» — «Если я хоть один раз дам себе послабление, на второй день я уже не смогу себя заставить». Так же, видимо, у художников. Боря ездил в мастерскую каждый день.
В маленькой студии, за шатким столом, мы собирались «обмывать» его картины. То портрет Васи Аксенова, то его жены, то двойной портрет, например: Сахарова с женой, Евгения Борисовича Пастернака с женой, Льва и Раисы Копелевых... Можно было не очень хорошо знать тех, кого он рисовал, но стоило посмотреть на его портреты, и сразу становилось ясно, какие у этих людей отношения, какие характеры и т.д.
Я говорила: «Боря! Ну нельзя же так выдавать людей!» Он: «Я не виноват. Я, наоборот, хотел все приукрасить...»
Иногда он делал портреты компаний. Например, картина начала 70-х: Валя Непомнящий, его жена Таня, Григорий Поженян, Володя Войнович — типичная компания 70-х, но почти все в карнавальных костюмах, и среди них сам Боря в красном колпаке шута.
Позже — другой групповой портрет: Олег Чухонцев, Эдисон Денисов, Булат Окуджава, Бен Сарнов, Фазиль Искандер — уже разобщенные, хотя сидят за одним столом с тревожными красными бокалами в руках. Это уже конец 70-х.
Последний портрет — компания конца 80-х: мы сидим, как часто сидели в мастерской или у Бори дома. За столом — Олег Чухонцев, Булат Окуджава, Игорь Кваша, Игорь Виноградов, Эдисон Денисов, я отдельно — в кресле. Сам Боря стоит, держа поднос с курицей, и тревожно смотрит в дверь. Эта дверь — со сквозняком, потому что пламя свечей в шандале колеблется. Все сидят вместе, но никто ни с кем не общается.