Что ещё дикарь по прозвищу капрал Москва знает о Берлине?
Морозец пробирал, и ветер пронизывал широкую Курфюрстенштрассе, за углом которой, у гостиницы "Гамбург" оказалось тихо и безлюдно. Дама у стойки, взглянув на заполненную карточку постояльца, сказала, что номер на мое имя уже забронирован, два дня назад. Четвертый этаж, окна во двор, тихо и тепло.
Я не успел поблагодарить, как она протянула мне телефонную трубку. Ефим сказал в нее:
- Явился, герой... Сходи в сортир и встречаемся через... Сколько тебе времени нужно придти в себя с дороги?
- Пятнадцать минут. Побриться, душ и переодеться. Могу и сейчас...
- Двадцать минут и в боевой готовности внизу, в лобби у камина. Я тут вычитал про роскошный таиландский ресторан. Там и поговорим, так сказать, в обстановке, приближенной к твоей боевой... Сейчас, подожди секунду... сейчас...
- Отсчет времени ты включил или нет? - спросил я. За месяц и пять дней путешествий в одиночку я отвык от команд.
- Вот... "Эддс таиландише специалитатен", Гебенштрассе двадцать, телефон...
Я повесил трубку.
Новость была хорошей. Ефиму включили финансирование операции. Иначе на какие шиши он собирался отдаться гастрономическим извращениям в заведении, где подают экзотические импортные деликатесы? И плохой. Мой так называемый отпуск затянется. Состоявшиеся операции Ефим Шлайн обедами не отмечал. Дело сделано, зачем? Работа же ещё предстояла. Скорее всего, он собирался поиграть в заботливого оператора, которому полагается время от времени оказывать внимание агенту, то есть поговорить с ним о личном, дорогом, близком, выслушать ламентации и высказать слова поддержки и ободрения. Чепуха из учебников, по которым его учили...
Изготовившись телесно и переодевшись, я вспорол подкладку сумки слоновой кожи и достал пластиковый конверт с газетой, на первой полосе которой Первый в Шанском государстве и Второй после меня в Казахстане, как я его называл, рассиживал, раскорячившись, с князем Сун Кха на фоне регалий героинового Шанского государства. Портрет человека, который убил Усмана, снес взрывом стену в ресторане "Стейк-хауз", уложив троих или четверых, включая танцовщицу, и по чистой случайности промахнулся в меня из снайперки с крыши "Титаника". Человек, которого я дважды видел на расстоянии протянутой руки, так же близко, как самого себя сейчас в зеркале над письменным столиком с фирменной папкой гостиницы, закрывающей половину столешницы.
Я вздрогнул. А если он пронюхал про мои отношения с Ляззат?
Не так уж все блестяще у меня получалось.
В лифте я понуро подумал: что же дальше? И ради чего? Ради документов, которые нужны Вольдемару-Севастьяному? Я спокойно, не напрягаясь, достану их через крестника Матье Сореса... Практически уже достал.
В сущности, мне больше нечего делать в этом Казахстане, сказал я себе, разве что преумножить собственным трупом общее число угроханных типом, которого я называю Вторым. А Ляззат - это блажь. От одиночества. Как подобранный во дворе американского детского универмага попугай...
Надо сдать Шлайну собранные материалы и отойти. Не расстраиваться и не злиться. В конце-то концов, Ибраев, Жибеков и остальные опасны только для самих себя. В силу выбранного ими существования и поставленных целей.
Что же касается таиландской полиции, то она готова сотрудничать с конторой Шлайна напрямую. Это я понял определенно. Вот пусть и сотрудничают, если захотят. Без Бэзила Шемякина. Через Та Бунпонга, например. Встретив его на купленной для этой цели квартире в Чимкенте. Чего проще?
Возложенное на меня выполнено добросовестно и качественно. У меня есть полное право требовать, чтобы от меня отсохли.
Это я и собирался сказать Ефиму, который с самодовольным видом попивал что-то горячее из фаянсовой чашки с эмблемой гостиницы "Гамбург", утонув в коричневом кожаном кресле напротив горящего в лобби камина. Он в упор не видел меня, когда я подошел. От горячего запотели очки. Судя по свежей обточке на кромках стекол и сверкающей оправе, новые, купленные здесь, в Берлине.
Казенные деньги, попав к Шлайну, любили счет. "Эддс таиландише специалитатен" оказался далеко не фешенебельным местом, а среднего уровня ресторанчиком со стандартной восточной кухней, набитым студентами и захудалыми клерками.
Приняв по четвертой кружке "Будвайзера", мы, однако, и полусловом не обмолвились о делах. На Ефима Шлайна накатила разговорчивость, желание поговорить вообще, на личные темы. Такие припадки я презирал, полагая, что словоизвержения, как правило, свидетельствуют о неспособности сосредоточиться. Человека сдувает с курса ветром в собственной голове. В нашей профессии пяти или от силы десяти минут хватает на обсуждение любого вопроса. Контакту положено длиться минимальное время. А тут и я, признаться, слушал Ефима, развесив уши. В длинной саге угадывался какой-то смысл, который Шлайн, вероятно, пытался, впадая в рассуждения, прояснить и для себя.
Оказывается, его отец где-то здесь, в Берлине, пятьдесят с лишним лет назад вел опасную охоту на человека, которого шеф германской разведки адмирал Канарис, ненавидевший нацизм и ещё больше коммунизм, называл "коричневым большевиком". За Борманом. Из гостиницы "Гамбург", где мы теперь жили, старший Шлайн наблюдал за какими-то людьми, работавшими на соседней Курфюрстенштрассе, куда переехало гестапо после прямого попадания американской бомбы в его изначальную штаб-квартиру на Принц-Альбертштрассе. Ефим не знает номера, который занимал отец. Гостиницу перестраивали с тех времен много раз...
Когда эсэсовцы взломали дверь квартиры с радиопередатчиком, попавшим под пеленгацию, Шлайн-старший насмешливо крикнул как в ковбойском фильме: "В пианиста не стрелять!" "Пианистами" назывались радисты.
Павел Шлайн перевербовал следователя-гестаповца, который "упустил" коминтерновского разведчика в ходе следственного эксперимента. Центр, получив сообщение о побеге своего агента из-под ареста, оборвал с ним связь. По сути, предал, бросив на произвол судьбы. Его сообщения о финансовом мире, подписанном в Лозанне за два года до конца войны, пропали втуне. Их, скорее всего, выбросили в мусорную корзину.
Легенда? Спустя столько лет это и выглядит легендой. Но если так, то каким образом тысячи и тысячи денежных сумм, больших, средних и малых, конфискованных в странах Европы, перекочевали в швейцарские банки? Подобные операции во времена пишущих машинок за минуту, как в наши дни электронной связи, не проводились. В канун краха Рейха, за два-три месяца, осуществить их представлялось невероятным физически. А работу сделали по-бухгалтерски обстоятельно. Словно в мирное время. Оно и было мирным в воевавшей Европе в той части, в какой это касалось денег. Этот финансовый мир, подписанный за два года до падения Берлина, помог Борману, которому фюрер абсолютно доверял ресурсы рейха, раствориться в небытии. Бормана, если так можно сказать, вынесло из готовившейся капитулировать Германии сразу по сотням финансовых проток в безбрежный океан мировых денег.
Старший Шлайн, конечно, и сам был не сахар. Работа в одиночестве автоматически подводит агента к ощущению, что он пуп земли. Как, в частности, сказал Ефим, происходит с неким Бэзилом Шемякиным. Он начинает относится к Центру как к не слишком надежному источнику снабжения деньгами, а себя выставляет несчастным, в котором начальство видит ничтожную пешку на большой шахматной доске. Затем приходит ощущение собственной заброшенности, даже предательства руководством. Недоговорки агента, его обиды в свою очередь вызывают у оператора сомнения относительно поведения подчиненного, если не подозрения в предательстве в свою очередь. И образуются два отталкивающих полюса - загнанный человек, который вынужден выживать в изоляции, и его оператор, поглощенный бюрократической суетностью в Центре. Для аппарата, даже разведывательного, и война - рутина, не исключающая интриг и подсидок.
Летом 1945-го, когда Шлайн-старший вышел в Австрии к своим, на нем лежало бремя двух обвинений. Плен и происхождение. К использованию как побывавший во вражеских лапах непригодный и еврей, а значит - космополит. После пяти лет допросов "тройка" судила его за то, что он вырвался из плена живым. Вещими оказались слова завербованного гестаповца: "Придет день победы, вашей или нашей, не важно, и нас обоих объявят предателями". Сталинский приговор подтвердил прогноз: 15 лет тюрьмы. Павел Шлайн вошел в камеру на Лубянке, когда вторая мировая война ещё продолжалась на Дальнем Востоке, и вышел по реабилитации, когда развертывалась ещё более затяжная и дорогостоящая, холодная.
Девять лет и семь месяцев Ефим Шлайн считался сыном эсэсовского агента. Его матери, жене эсэсовца, сказали, что муж бросил её и предал родину. Их не сослали потому, что перевербованный гестаповец работал в Штази и, приезжая в Москву, спрашивал о семье человека, спасшего ему и его семье жизнь. Немцу отвечали, что Павел Шлайн выполняет задание за рубежом и разрешали видеться с его женой и сыном. На существование они зарабатывали тем, что бродили в стужу, зной и распутицу по подмосковным проселкам с деревянной фотокамерой, делая семейные портреты колхозников...