Когда подошедшие к сестрам офицеры объявили им, что парад опять отсрочен, тут уже всех взяло сомнение, что едва ли мир был подписан 17-го, а не вернее ли будет предположить, что он не подписан еще и в настоящую минуту. Иные призадумались, офицерская же молодежь даже обрадовалась, усмотрев в этом обстоятельстве возможность немедленного боевого движения в Царьград, а стало быть, и возможность новых подвигов и отличий. Опять устремились иные бинокли на Принцевы острова, но там все мертво по-прежнему и нет ни малейших признаков какого-либо движения спрятанного флота… Проходит еще час, проходит два часа, а войска все стоят в своих грозных колоннах… Офицеры, оборачиваясь к востоку, поглядывают на ближние турецкие лагеря, что белееют своими конусообразными палатками тут же, сейчас вот за ручьем, на толпы турецких аскеров, любопытно высыпавшие к самому берегу этого ручья, на Царьград с его минаретами и куполом Aйя-Софии, с его Серальским мысом, входом в узкий Босфор и черным лесом кипарисов Скутарийского кладбища… Что-то будет? Чем-то кончится?.. Казалось бы, с этого поля до Царьграда рукой подать! Один шаг — и готово!.. Впереди фронта, перед аналоем, ожидает в полном облачении военное духовенство, еще с двух часов, готовое петь благодарственный молебен. По сторонам фронта стоят громадные толпы самой разнообразной публики, собравшиеся сюда и пешком, и верхом, и в экипажах из Константинополя, Сан-Стефано и со всех окрестных деревень и местечек. Турецкая полиция изо всех сил старается сдерживать на известной линии всю эту публику, с живым любопытством напирающую вперед, поближе к невиданному еще русскому войску. Время, меж тем, клонится к сумеркам.
Проголодавшиеся перотские кавалеры и дамы начинают мало-помалу покидать маячное поле, с разочарованным и усталым выражением на лицах. Досадливая нетерпеливость и озабоченность начинают появляться и у начальников, медленно разъезжающих по фронту; солдатики позевывают и скучая переминаются с ноги на ногу, а дождик — нет-нет, да и начинает накрапывать редкими, мелкими капельками, и порывистый, почти бурный западный ветер с шумом треплет почтенные лохмотья гвардейских знамен; зеленые пенистые волны Пропонтиды прядают одна на другую и с грохотом разбиваются о каменистый берег. Этот непрерывный мерный шум тоже становится монотонным и как бы усыпляет.
— Скоро ли же это кончится!? — досадливо вырываются восклицания у иных офицеров.
— Тянут, проклятые! — отзываются на это другие, посылая туркам эпитеты далеко не лестного свойства.
Сестры хотят уже уходить — проголодались тоже, да и время скоро иным из них заступать в госпитале свою очередь. Но тут, на счастье, одному молодому офицерику удалось захватить маркитанта-разносчика и притащить его к группе стрелков, разговаривавших с сестрами. Плетеная корзина его в миг была опустошена, зато кошелек значительно пополнился офицерскими пиастрами и франками, — многодовольный этим хитрый грек, поминутно крестясь, для доказательства того, что он православный, только посылал во все стороны сладкие гримасы и вежливые «селямы» своим неторгующимся покупателям, да приговаривал то по-гречески, то по-турецки: «Эвхаристо!.. Шюкюрлер, эфенди!., эвхаристо!..»[14] Таким образом, офицерам удалось и сестер вдосталь угостить пирожками да тартинками, и самим подкрепиться.
— Как часто вспоминал я о вас, сестра! — с застенчивой улыбкой и несколько понизив голос, обратился Атурин к Тамаре, воспользовавшись удобною минутой, когда все так усердно занялись пирожками и комичным балагуром-пирожником.
— Значит, это было взаимно, — дружески просто ответила она. — Я тоже вспоминала… и не раз…
Это признание словно удар морской волны, так и взмыло всю его душу. — Она вспоминала… она!.. И это он слышит из ее уст, — она сама сказала это… И не раз, говорит, вспоминала! — Значит, он для нее не совсем-таки ничто, или нечто проходящее в жизни мимо и бесследно; значит, он стоил ее воспоминаний, значит… значит…
И радужные надежды вновь окрылили его душу.
— Спасибо вам, — тихо проговорил он с благодарным чувством. — Знаете ли, много о чем хотелось бы поговорить с вами… серьезно, откровенно…
— Что ж, приезжайте к нам и поговорим, я рада, — все с тою же милой простотой отозвалась ему Тамара.
— Завтра, например, можно? — спросил Атурин.
— Почему же нет? — ведь вам дано разрешение, вас звали…
— В котором часу вы будете свободны?
Тамара назначила ему время между пятью и семью часами вечера, — и они опять обменялись между собою сердечно теплым и светлым взглядом, выражавшим обоюдное довольство их друг другом за то, что каждый из них угадал невысказанную мысль и желание другого, и этим обмененным взглядом оба они как бы закрепили свое условие завтрашней встречи.
Атурин был счастлив. — О! Поскорей бы только настало это желанное завтра! В душе он был уверен, что завтра же прямо и честно выскажет ей все, все, что у него на сердце и — пускай тогда сама решает!
«Смирно-о-о!» опять пронеслась по полю команда начальников, — и разом все встрепенулось, — и все эти массы грозных колонн как бы застыли в мертвом, но напряженно внимательном молчании.
Была половина шестого часа. Великий князь, окруженный многочисленною свитой, показался верхом на выезде из Сан-Стефано и остановился вдали от войск, как будто поджидая кого-то. Минут десять спустя, на поле промчалась открытая коляска, в которой, держась за ободок козел, стоял граф Игнатьев. В приподнятой левой руке его белел сверток бумаги, — мирный договор с Турцией. Через минуту, когда главнокомандующий подскакал галопом к войскам, по полю уже шумело могучее, восторженное «ура!» и гремела военная музыка. И чем дальше следовал вдоль фронта войск великий князь, тем все больше и громче оглашались победными кликами и поле, и берег, и море, усеянное белыми парусами…
После объезда войск, главнокомандующий вызвал на середину, к аналою, всех офицеров, поздравил всех с миром и благодарил войска. С восторженным воодушевлением раздалось новое «ура», не смолкавшее долгое время и подхваченное толпами собравшегося народа, из среды которого, так же как и из военных рядов, полетели вверх шапки. Заметив впереди той толпы русских сестер милосердия, комендант главной квартиры любезно провел их вперед и с почетом поставил на видное место, в свиту, близ аналоя.
Уже наступили сумерки, когда после благодарственного молебствия начался церемониальный марш колоннами, когда же дошла очередь до стрелковых частей, проходивших мимо великого князя бегом, под звуки красивой музыки, Тамара, с непонятным ей самой волнением, жадно устремила ищущие взоры вперед, ожидая, что вот-вот сейчас должен показаться Атурин, и боясь, как бы не проглядеть его. И точно: вот он — вот на фланге своей роты. Как стройно, легко и красиво бегут эти лихие солдаты!.. И что за прелесть эти музыкальные звуки!.. Как хорош он сам! Как выразительно его благородно мужественное лицо! Какое одушевление во взоре!
— Наш-то, наш-то сокол, — глядите! — слегка толкая под локоть Тамару, увлеченно шепчет ей сестра Степанида. — Экая прелесть! Экой молодец какой!..
И Тамара с гордостью в душе сознает, что действительно молодец, — еще бы не молодец, он-то!..
— Хорошо, ребята! — раздается вдруг с коня звучный голос главнокомандующего, как раз в этот момент, когда рота Атурина поравнялась с его высочеством. — Спасибо!
И весь батальон, как один человек, ретиво и дружно ответил ему громким «рады стараться!»
И Тамара довольна. Ей приятно, что и Степанида, и другие сестры заметили Атурина, любуются им и хвалят, а еще приятнее, что сам великий князь благодарил и похвалил его роту, — точно бы эта рота родная ей… Да, родная, потому что это его рота, и самый батальон как будто ближе ей и роднее, чем все остальные, потому что он в нем служит. — Ведь мать Серафима, будь она здесь, наверно чувствовала бы то же! — Почему собственно она так горда Атуриным и почему ей приятно все это, в данную минуту она не отдавала себе в том отчета, — чувствовала только прилив какого-то бессознательного счастья, среди которого ее личное существо и все, что вызвано в нем встречею с Атуриным, да и он сам гармонически сливаются в ее душе с общим восторженным настроением. Она чувствовала, что и ее подхватила и несет куда-то могучая волна общей радости от этого мира, от славно законченной войны, которая, слава Богу, уже осталась в прошлом, позади, со всеми своими ужасами и лишениями! И чувствуя все это, с невольно проступавшими на глаза слезами восторга, она точно бы в забытьи каком-то наслаждалась и любовалась всем, что было пред ее глазами: и видом этих бодро проходящих войск, и их молодецки дружными откликами на похвалу своего вождя, и самим вождем на его кровном красавце-коне, и торжественными звуками музыки, и всею картиной окружающей природы. Никогда еще, казалось ей, мир не был празднуем в более драматической и живописной обстановке. Эти две армии, стоящие на расстоянии менее ружейного выстрела, друг против друга, эти шумные порывы довольно бурного ветра, убывающий свет сумерек, сильный плеск волн, сейчас лишь перемежавшийся с возгласами священнослужителей и пением солдат, отдаленный гул и точно бы ропот взволнованного моря, то возвышающего, то понижающего свой грозный голос, и наконец — там вдали, на востоке, стройные минареты и купол святой Софии, образы которых одни только и выделялись отчетливо над смуглым профилем Стамбула, озаренные косыми красноватыми лучами солнца, сквозившего из-за тяжелых свинцовых туч.