Авилов стянул с себя об спинку кровати сапоги и лег, закинув руки за голову. Теперь ему стало еще скучнее, чем на походе. «Ну, вот и пришли, ну и что же из этого? — думал он, глядя в одну точку на потолке. — Читать нечего, говорить не с кем, занятия нет никакого. Пришел, растянулся, как усталое животное, выспался, а опять завтра иди, а там опять спать, и опять идти, и опять, и опять… Разве заболеть да отправиться в госпиталь?»
Темнело. Где-то близко за стеною торопливо тикал маятник часов; Со двора слышалось, как всей грудью и подолгу не переводя духу раздувал Никифор уголья в самоваре. Вдруг Авилову пришла в голову мысль искупаться.
— Никифор! — крикнул он громко.
Никифор поспешно вошел, хлопая дверьми и стуча надетыми уже сапогами, и остановился у порога.
— Здесь река есть? — спросил Авилов.
— Так точно!
— А что, если бы выкупаться? Как ты думаешь?
— Так точно, можно, вашбродь, — немедленно согласился денщик.
— Да ты наверное говори. Может быть, грязно?
— Так точно, страсть — грязно, вашбродь. Так что — прямо болото. Даве кавалерия лошадей поила, так лошади пить не хотят.
— Ну и дурак! А ты вот что скажи мне…
Авилов запнулся. Он и сам не знал, что спросить. Ему просто не хотелось оставаться одному.
— Скажи мне… Хозяйка хорошенькая?
Денщик засмеялся, отер рукавом губы и с конфузливые видом отвернул голову к стене.
— Ну? — нетерпеливо поощрил Авилов.
— Так что… Не могу знать… Они — ничего, вашбродь… хорошенькие… вроде как монашки.
— А муж старый? Молодой?
— Не очень старый, вашбродь. Так точно, молодой. Он писарем здесь, муж евонный, служит.
— Писарем? А почему же как монашка? Ты с ней разговаривал?
— Так точно, разговаривал. Я говорю, смотрите, сейчас барин мой придет, так чтобы у вас все в порядке было…
— Ну, а она?
— Она что ж? Она повернулась, да и пошла себе. Сердитая.
— А муж ее дома?
— Дома. Только теперь его нет, — ушел куда-то.
— Ну, хорошо. Давай самовар да поди скажи хозяйке, что я прошу ее на чашку чаю. Понимаешь?
Через несколько минут Никифор внес самовар и зажег свечи. Заваривая чай, он произнес:
— Ходил я сейчас… к хозяйке-то…
— Ну и что же?
— Сказал.
— Ну?
— Она говорит: оставьте меня, пожалуйста, в покое. Никакого, говорит, мне вашего чая не надо.
— И черт с ней! — решил Авилов, зевая. — Наливай чай!
Он молча поужинал холодной говядиной и яйцами и напился чаю. Никифор так же молча ему прислуживал. Когда офицер кончил чай, денщик унес самовар и остатки ужина к себе в сарай.
Авилов разделся и лег. Как всегда после сильной усталости — ему не спалось. Из-за стены по-прежнему слышалось однообразное тиканье часов и какой-то странный шум, похожий на то, как будто бы два человека разговаривали быстрым и сердитым шепотом. В окне, прямо перед глазами Авилова, на темно-синем небе отчетливо рисовался недалекий пирамидальный тополь, стройный, тонкий и темный, а рядом с ним, сбоку, ярко-желтый месяц. Едва Авилов закрывал веки, перед ним тотчас же назойливо вставала скучная картина похода: серые комковатые поля, желтая пыль, согнутые под ранцами фигуры солдат. На мгновение он забывался, и, когда опять открывал глаза, ему казалось, что он только что спал, но сколько времени — минуту или час — он не знал. Наконец ему удалось на самом деле заснуть легким, тревожным сном, но и во сне он слышал быстрое тиканье маятника за стеной и видел скучную дневную дорогу.
Часа через полтора Авилов вдруг опять почувствовал себя лежащим с открытыми глазами и опять спрашивал себя: спал он, или это только была одна секунда полного забвения, отсутствия мысли? Месяц, уже не желтый, а серебряный, поднялся к самой верхушке тополя. Небо стало еще синее и холоднее. Порою на месяц набегало белое, легкое, как паутина, облачко, и вдруг все оно освещалось оранжевым сиянием. Быстрый, сердитый шепот, который Авилов слышал давеча за стеною, перешел в сдержанный, но довольно громкий разговор, похожий на ссору, вот-вот готовую прорваться в озлобленных криках. Авилов прислушался. Спорили два голоса: мужской низкий, то дребезжащий, то глухой, точно из бочки, какой бывает только у чахоточных пьяниц, и женский — очень нежный, молодой и печальный. Голос этот на мгновение вызвал в голове Авилова какое-то смутное, отдаленное воспоминание, но такое неясное, что он даже и не остановился на нем.
— Спать я тебе не даю? — спрашивал мужчина с желчной иронией. — Спать тебе хочется? А если ты меня, может быть, на целую жизнь сна решила? Это ничего? А? У, под-длая! Спать хочется? Да ты, дрянь ты этакая, ты еще дышать-то смеешь ли на белом свете? Ты…
Мужчина внезапно раскашлялся глухим, задыхающимся кашлем. Авилов долго слышал, как он плевал, хрипел и ворочался на постели. Наконец ему удалось справиться с кашлем.
— Тебе спать хочется, а я, как овца, по твоей милости кашляю… Вот погоди, ты меня и в гроб скоро вгонишь… Тогда выспишься, змея.
— Да вольно же вам, Иван Сидорыч, водку пить, — возразил печальный и нежный женский голос. — Не пили бы, и грудь бы не болела.
— Не пить? Не пить, ты говоришь? Да ты это что же? Я твои деньги, что ли, в кабаке оставляю? А? Отвечай, твои?
— Свои, Иван Сидорыч, — покорно и тихо ответила женщина.
— Ты в дом принесла хоть грош какой-нибудь, когда я тебя брал-то? А? Хоть гривенник дырявый ты принесла?
— Да вы ведь сами знали, Иван Сидорыч, я девушка была бедная, взять мне было неоткуда. Кабы у меня родители богатые…
Мужчина вдруг засмеялся злобным, презрительным долгим хохотом и опять раскашлялся.
— Бе-едная? — спросил он ядовитым шепотом, едва переводя дыхание. — Бедная? Это мне все равно, что бедная. А ты знаешь, какое у девушки богатство? Ты это знаешь?
Женщина молчала.
— Ежели она себя соблюла, вот ее богатство! Че-е-есть! Ты этого слова не слыхала? Что? Я тебя спрашиваю, ты это слово слыхала или нет? Ну?
— Слыхала, Иван Сидорыч…
— Врешь, не слыхала. Кабы ты слыхала, ты сама бы честная была. А я разве тебя честную замуж взял? Ну?
— Что же, Иван Сидорыч, я как перед богом… Моя вина… Пятый год прошу прощения у вас.
Она заплакала тихо, тоненько и жалобно. Но ее слезы только еще более раздражили мужа. Он от них пришел в ярость.
— И десять лет проси — не прощу. Никогда я тебя, развратница, не прощу. Слышишь, никогда!.. Зачем ты мне не призналась? Зачем ты меня обманывала? Ага! Ты думала, я чужие грехи буду покрывать? Вот, мол, дурак, слава богу, нашелся, за честь сочтет чужими объедками пользоваться. Да ты знаешь ли, тварь, я на купеческой дочке мог бы жениться, если бы не ты… Я бы карьеру свою теперь сделал. Я бы…
— Да ведь не сама я, Иван Сидорыч, — отвечала, всхлипывая, женщина, — не своей охотой я пошла-то за вас. Вы сами знаете, как меня маменька била в то время.
Это оправдание довело мужчину до бешенства. Он опять страшно закашлялся, и в промежутках между приступами кашля Авилов услышал целый поток озлобленной скверной ругани. Потом вдруг в соседней комнате раздался резкий и сухой звук пощечины, за ним другой, третий, четвертый, и в ночной тишине посыпались беспощадные, рассчитанные, ожесточенные удары. А затем как-то все сразу смолкло. Стало так тихо, что можно было расслышать писк червяка, точившего дерево. Авилов лежал, широко раскрыв глаза; сердце его учащенно билось от какого-то жуткого, грустного и жалостливого чувства. Потом он услышал тихий голос женщины, заглушаемый сдержанным плачем.
— Боже мой, господи, — причитала она, рыдая, скрежеща зубами и захлебываясь от слез, — отчего ты мне не пошлешь смерти мучительной? Ведь пять лет… пять лет каждая ночь не обойдется без попреков. Хотя убил бы меня сразу, изверг! За что ты меня терзаешь? За что? Разве я не слуга тебе? Разве я не твоя раба? Ну, хоть бы одну ноченьку ты из меня души моей не выматывал. Одну только ночь! Что же ты думаешь, я того, проклятого, любила? Пусть его господь покарает за меня позорной смертью. Если бы я встретила его, задушила бы, вот так, пальцами бы своими задушила!.. Жизнь он мою загубил, негодяй! Двадцать пять лет мне, я уж старухой стала… Моченьки моей нет!
Долго Авилов слушал эти страстные, отчаянные жалобы, все стараясь припомнить, где он раньше слышал похожий голос, и вдруг неожиданно, сразу, заснул крепким здоровым сном, без всяких видений.
Под утро он опять проснулся. Месяца уже не было видно. Небо из темно-синего сделалось светло-серым. Авилов с удивлением опять услышал за стенкою те же голоса.
— Милая моя, дорогая, — говорил мужчина растроганным, ослабевшим голосом, — если бы не это, как бы я тебя любил-то! То есть ветру на тебя дохнуть не позволил бы. Барыней бы у меня была, вот что.
— Ах, Иван Сидорыч, ну, простите вы меня наконец. Ну, будем как люди, как все… На что уж я вам послушна, а тогда вот, кажется, мысли бы ваши угадывала…