– Ну, поиграй, Ваня… – сказал старик, – послушаю твоей песни.
Проходили коровы, все гуще, гуще. Старый пастух помахал подручным, чтобы занимались своим делом, а парень подумал что-то над своей дудочкой, тряхнул головой – и начал…
Рожок его был негромкий, мягкий. Играл он жалобно, разливное, – не старикову, другую песню, такую жалостную, что щемило сердце. Приятно, сладостно было слушать – так бы вот и слушал. А когда доиграл рожок, доплакался до того, что дальше плакаться сил не стало, – вдруг перешел на такую лихую плясовую, пошел так дробить и перебирать, ерзать и перехватывать, что и сам певун в лапотках заплясал, и старик заиграл плечами, и Гришка, стоявший на мостовой с метелкой, пустился выделывать ногами. И пошла плясать улица и ухать, пошло такое… – этого и сказать нельзя. Смотревшая из окошка Маша свалила на улицу горшок с геранью, так ее раззадорило, – все смеялись. А певун выплясывал лихо в лапотках, под дудку, и упала с его плеча сермяга. Тут и произошла история…
Старый пастух хлопнул по спине парня и крикнул на всем народе:
– И откуда у тебя, подлеца, такая душа-сила! Шабаш, больше играть не буду, играй один!
И разбил свой рожок об мостовую.
Так это всем понравилось!.. Старик Ратников расцеловал и парня, и старика, и пошли все гурьбой в Митриев трактир – угощать певуна водочкой и чайком.
Долго потом об этом говорили. Рассказывали, что разные господа приезжали в наше Замоскворечье на своих лошадях, в колясках даже, – послушать, как играет чудесный «зубцовец» на свирели.
После Горкин мне пересказывал песенку, какую играл старый пастух, и я запомнил ту песенку. Это веселая песенка, ее и певун играл, бойчей только. Вот она:
…Пастух выйдет на лужок,
Заиграет во рожок.
Хорошо пастух играет —
Выговаривает:
Выгоняйте вы скотинку
На зелену луговинку!
Гонят девки, гонят бабы,
Гонят малые робята,
Гонят стары старики,
Мироеды-мужики,
Гонят старые старушки,
Мироедовы женушки,
Гонит Филя, гонит Пим,
Гонит дяденька Яфим,
Гонит бабка, гонит дед,
А у них и кошки нет,
Ни копыта, ни рога,
На двоех одна нога!..
Ну, все-то, все-то гонят… – и Марьюшка наша проводила со двора свяченой вербой нашу красавицу. И Ратниковы погнали, и Лощенов, и от рынка бредут коровы, и с Житной, и от Крымка, и от Серпуховки, и с Якиманки – со всей замоскворецкой округи нашей. Так от старины еще повелось, когда была совсем деревенская Москва. И тогда был Егорьев день, и теперь еще… – будет и до кончины века. Горкин мне сказывал:
– Москва этот день особь празднует: Святой Егорий сторожит щитом и копием Москву нашу… потому на Москве и писан.
– Как – на Москве писан?..
– А ты пятак погляди, чего в сердечке у нашего орла-то? Москва писана, на гербу: сам Святой Егорий… наш, стало быть, московский. С Москвы во всю Росею пошел, вот откуда Егорьев день. Ему по всем селам-деревням празднуют. Только вот господа обижаться стали… на коровок.
– Почему обижаться на коровок?..
– Таки капризные. Бумагу подавали самому генерал-губернатору князю Долгорукову… воспретить гонять по Москве коров. В «Ведомостях» читали, скорняк читал. Как это, говорят, можно… Москва – и такое безобразие! чего про нас англичаны скажут! Коровы у них, скажут, по Кузнецкому мосту разгуливают и плюхают. И забодать, вишь, могут. Ну, чтобы воспретил. А наш князь Долгоруков, самый русский, любит старину и написал на их бумаге: «По Кузнецкому у меня и не такая еще скотина шляется», – и не воспретил. И все хвалили, что за коровок вступился.
Скоро опять зашел к нам во двор тот молодой пастух – насчет коровки поговорить. Горкин чаем его поил в мастерской, мы и поговорили по душам. Оказалось – сирота он, тверской, с мальчишек все в пастухах. Горкин не знал его песенку, он нам слова и насказал. Играть не играл, не ко времени было, он только утром играл коровкам, а голосом напел, и еще приходил попеть. Ему наша Маша нравилась, потом узналось. Он и захаживал. И она прибегала слушать. С Денисом у ней наладилось, а свадьбу отложили, когда с отцом случилось, в самую Радуницу. И Горкин не знал, чего это Ваня все заходит к нам посидеть, – думал, что для духовной беседы он. А он тихий такой, как дите, только высокий и силач, – совсем как Федя-бараночник, душевный, кроткий совсем, и ему Горкин от Писания говорил, про святых мучеников. Вот он и напел нам песенку, я ее и запомнил. Откуда она? – я и в книжках потом не видел. Маленькая она совсем, а на рожке играть – длинная:
Эх и гнулое ты деревцо, круши-нушка-а-а…
Куды клонишься – так и сло-мишься-а-а…
Эх и жись моя ты – горькая кручи-нушка-а-а…
Где поклонишься – там и сло-мишься-а-а…
И мало слов, а так-то жалостливо поется.
С того дня каждое утро слышу я тоскливую и веселую песенку рожка. Впросонках слышу, и радостно мне во сне. И реполов мой распелся, которого я купил на «Вербе»: правильный оказался, не самочка-обманка. Не с этих ли песен на рожке стал я заучивать песенки-стишки из маленьких книжечек Ступина и другие, какие любил насвистывать-напевать отец? Помню, очень мне нравились стишки – «Ветер по морю гуляет и кораблик подгоняет», и еще – «Румяной зарею покрылся восток». И вот этой весной навязалась мне на язык короткая песенка – все, бывало, отец насвистывал:
Ходит петух с курочкой,
А с гусыней гусь,
Свинка с поросятками,
А я все томлюсь.
Навязалась и навязалась, не может отвязаться. Я с ней и засыпал, и вставал, и во сне она слышалась, впросонках, будто это мой реполов. Горкин даже смеялся: «Ну, потомись маленько… все уж весной томятся». И это правда. И томятся, и бесятся. Стали у нас лошади беситься, позвали коновала, он им уши надрезал, крови дурной повыпустил. И Кривой даже выпустил, хоть и старенькая она: надо, говорит. Стали жуки к вечеру носиться, «майские» называются. Гришка одного картузом подшиб, самого первого жука, поглядел, плюнул и раздавил сапогом: «Ишь, – говорит, – сволота какая, а тоже занимается». Ну, глупый. Навозные мухи так тучами и ходят, все от них стенки синие. И, может быть, тоже от весны, отец стал такой веселый, все бегает, по лестницам через три ступеньки. Никогда не бывал такой веселый, так и машет чесучовый его пиджак. Подхватит меня, потискает, подкинет под потолок, обольет флердоранжем, нащиплет щечки и даст гривенничек на гостинцы, так, ни с чего. И все-то песенки, песенки, все свистит. А постом грустный все был и тяжелые сны видал.
А тут повалили нам подряды, никогда столько не было. В самый Егорьев день, на Пасхе, пришло письмо – мост большой строить заказали под Коломной. И еще – очень отец был рад – главный какой-то комитет поручил ему парадные «места» ставить на Страстной площади, где памятник Пушкина будут открывать. И в «Ведомостях» напечатали, что будет большое торжество на Троицу, 8 числа июня, будут открывать Пушкина, памятник там поставлен. Все мы очень обрадовались – такая честь! Отец комитету написал, что для такого великого дела барыша не возьмет, а еще и своих приложит, – такая честь! И нам почетную ложу обещали – Пушкина открывать. А у нас уже знали Пушкина, сестрицы романцы его пели – про «черную шаль» и еще про что-то. И я его знал немножко, вычитывал «Птичку Божию». Пропел Горкину, и он похвалил: «Ничего, – говорит, – отчетливо».
Пасха поздняя, пора бы стройку начинать, летний народ придет наниматься, как уж обыкли, на Фоминой, после Радуницы. Кой-чего с зимниками начали работать. С зари до зари отец по работам ездит. Бывало, на Кавказке, верхом, туда-сюда, ветром прямо носится, а на шарабане не поскачешь. А тут, как на грех, Кавказка набила спину, три недели не подживает. А Стальную седлать – и душа-то к ней не лежит, злая она, «кыргыз», да и пуглива, заносится, в городе с ней опасно. Все-таки отец думает на ней пока поездить, велел кузнеца позвать, перековать помягче: попробует на днях за город, дачу снимать поедет для нас под Воронцовом.
На Фоминой много наймут народу, отказа никому не будет. Василь Василич с радости закрутил, но к Фоминой оправится. И Горкин ничего, милостиво к нему: «Пусть свое отгуляет, летом будет ему жара».
Вечером Егорьева дня мы сидим в мастерской, и скорняк сказывает нам про Егория Победоносца. Скорняк большой книгочей, все у него святые книги, в каких-то «Проломных воротах» покупает, по знакомству. Сегодня принес Горкину в подарок лист-картинку, старинную, дали ему в придачу за работу староверы. Цены, говорит, нет картинке, ежели на любителя. Из особого уважения подарил – «за приятные часы досуга у старинного друга». Горкин сперва обрадовался, поцеловался даже со скорняком. А потом стал что-то приглядываться к картинке…
Стали мы все разглядывать и видим: написан на листе на белом конь, как по строгому канону пишется, Егорий – колет Змия копием в брюхо чешуйное. Горкин потыкал пальцем в Егорьеву главку и говорит строго-раздумчиво: