Поверьте мне, если бы вы хотели их купить, имея даже много денег, вы бы стали в тупик... Нет, тупик это не то слово. И "растерялись" тоже не то слово. Пред вами россыпи, водопады, Ниагара, Виктория-Ньянца, сокровища индийской бегумы. Бриллиантовые, платиновые, золотые, серебряные. Круглые, овальные, квадратные, продолговатые, в виде трубочки, звезды, солнца, Юпитера, Сатурна, кометы Галлея, в виде перстня, домика, кареты с четверкой коней, откроешь дверцу, а там часы. И всё это умещается в руке... Я стоял перед витриной магазина Баумгартен на rue du Rhon (а к витринам я за эти три года более или менее привык) и, ей-Богу, разинул рот. В четырех витринах этого магазина было выставлено - я не поленился, подсчитал - 488 часов! И это только ручных и дорогих, не меньше 500 швейцарских франков. Предел, дальше некуда.
Через три шага другая витрина. Здесь я уже не считал. Здесь "молодежные", подешевле. С календарями и знаками зодиака, с внутренностью наружу, ковбой размахивает Смит и Вессоном, футболист катит мяч, балерины, спутники... Звенящие, поющие, играющие на гитаре, балалайке, саксофоне, считающие логарифмы, извлекающие корень, читающие наизусть всю "Божествен-ную комедию", морозоустойчивые, противоинфарктные; атомные, водородные, нейтронные и вообще - у алжирского бея под носом шишка... Еще минуту, и за мной приедет скорая помощь.
Кончилось тем, что я зашел в магазин детской игрушки напротив и купил львенка с розовым носом и черными ладонями, есть такая кукла-перчатка, один палец вставляешь в голову, два других в лапы и начинаешь что-то там манипулировать. Зачем его купил, не знаю, но купил. Мимо книжного магазина я бежал уже галопом, на первом этаже справа альбомы... Нет в мире фотографий прекраснее тех, что сделали английские альпинисты, поднявшись по юго-западному склону на Эверест в 1974 году. Утверждаю и настаиваю - нет! Описать не могу... Только в Непал, в Катманду, на Эверест, Гауринзанкар, Канчинжингу, Давалагири...
Сажусь в трамвай и еду домой.
Окажись я с таким текстом в кабинете милейшей Валечки Карповой, думаю, что на меня некоторое время смотрели бы со смешанным чувством сожаления и укоризны, а потом кто-нибудь сказал бы - вероятнее всего, сама Валентина Михайловна:
- Дорогой и любимый наш Виктор Платонович, удивляете вы все-таки нас. Вы не первый день в литературе, вы опытный, любимый народ писатель и вдруг опускаетесь до уровня, простите меня, глазеющего по сторонам туриста, которого ослепляет внешний блеск, и, ослепленный им, он не различает того, что за ним скрывается. Но вы-то не турист, вы всё понимаете, почему же вы так старательно обходите самое существенное? Никто не требует от вас плакатного разоблачения капитализма как такового. Вы человек тонкий, умеющий видеть, почему бы вам, например, не зайти в этот самый магазин и не поговорить с продавщицей? Вокруг нее целый день эти бриллианты, она с улыбкой предлагает их покупателю, но она их ненавидит, ненавидит, потому что...
Вот что я услышал бы из уст Валечки Карповой и, вероятнее всего, зашел бы в конце концов в магазин, так как мне надоело бы слушать и не хотелось бы из-за каких-то там мелочей задерживать выход книги.
Сейчас от Валечки Карповой я, слава Богу, не завишу, но косых взглядов мне не избежать. В мире такое творится - Чили, Камбоджа, не говоря уже о Советском Союзе, а он о каких-то...
Один очень дорогой и любимый мною человек из далекой Москвы не то что осудил, но с горечью сказал по поводу моих предыдущих записок: "Он пишет о каких-то там крестинах... Но мне это неинтересно, зачем мне эти крестины?.."
И тут я умолкаю. Очевидно, если говорить уж о крестинах, я просто плохо о них написал. Напиши я лучше - а это не всегда удается - и сцена могла бы вырасти в нечто большое, серьезное, с раздумьями о рождении человека, да еще на чужбине, об обрядах, о религии, о преследовании ее у меня на родине, наконец, о тех комсомольцах, которые крестят своих детей где-нибудь в захолустной церквушке, - видел я и это. Но вот не написал и заслужил упрек.
И много, много еще будет упреков. И с той, и с другой стороны. Стерплю. Иногда только буду вспоминать американскую свинотушенку.
Да, совсем забыл, в том самом магазине, где купил львенка, я увидел и обрадовался - паровоз. Точно такой японский паровоз мне показывал много лет тому назад в Переделкине Корней Иванович Чуковский. Он сиял: "Поглядите, какой он симпатичный. А как гудит... Как в старое доброе время. Как в моем детстве. Послушайте. Закройте глаза и послушайте, точно из далекого леса доносится..."
Я не купил паровоз, деньги потратил на львенка и еще на маленькую коалу, вместо постаревшей, прохудившейся, сыплющей опилками в машине моих милых хозяев. А рядом с паровозом стояла жирафа, выше меня ростом, стоимость 1800 швейцарских франков. В переводе на французские - 3700, столько, сколько заплатил Вова за свою "Симку", пришедшую на смену отказавшей "Ауди".
5
У Женевы своя длинная и в меру кровавая история. Не будем в нее углубляться. В двух словах - это некие аллоборги (не путать с бробдиньегами!), покоренные Юлием Цезарем, потом бесконечные войны, герцоги Савойские, прославивший на весь мир Женеву Кальвин, опять войны, междоусобицы, Наполеон и, наконец, знаменитая Женевская конвенция 1864 года - "Международное соглашение для облегчения участи раненых и больных воинов во время войны".
Какая прелесть эти конвенции - не могу не восторгаться! В красивых залах с летающими по потолкам нимфами и амурчиками собираются маститые старцы, политики, ученые, юристы и, поговорив месяца два-три, постановляют, что госпиталя, раненые, врачи, сестры и даже бухгалтеры и истопники госпиталей нейтральны и что их пальцем тронуть нельзя. Насколько скрупулезно выполнялось это в последующих войнах, не берусь судить, знаю только, что немцы в эту войну плевали на все Красные Кресты и нещадно бомбили наши эшелоны с ранеными. Впрочем, возможно, они ничего и не нарушали, так как Сталин тоже плевал на все Красные Кресты с Женевской конвенцией вкупе. От этого больше всего страдали наши раненые и военнопленные, но последних он вообще за людей не считал - предатели и всё...
И всё же в прежних войнах (XIX века, допустим) с чем-то считались. Устраивали перемирия для выноса раненых, хоронили тела противника (в Сталинграде немецкие кресты были снесены на следующий же день), даже шпионов расстреливали с воинскими почестями под барабанный бой (в русско-японскую войну японское командование под Порт-Артуром в специальном донесении русскому командованию сообщало о достойном поведении лазутчика такого-то, отдавая должное его храбрости). В франко-прусскую войну гарнизону французской крепости Бельфор, оборонявшейся три с половиной месяца, после капитуляции разрешено было покинуть крепость в количестве 13000 человек со всем личным оружием и легкой артиллерией. За проявленный героизм, как было отмечено в акте о капитуляции. (А мы в Сталинграде отбирали у пленных всё, в первую очередь часы и самописки. Впрочем, они с охотой отдавали их сами, не бери у них только фотографий. Я и не брал, часы же раздавал нахлынувшим в Сталинград журналистам и газетчикам...)
Год тому назад мы ехали ночью через перевалы Юры по обледенелым серпантинам горной дороги в эту самую Женеву встречать Володю Буковского. Утром в аэропорту толкались среди журналистов - никто ничего не знал, аэродромное начальство темнило. Приземлился москов-ский самолет, Володи в нем не оказалось. Кто-то сказал о Цюрихе, не туда ли? Засуетились. Рванули в Цюрих. Опоздали. Уже обменяли. А на следующее утро, в битком набитом зале, под щелк сотен блицев, он стоял спокойный, усталый, худой, коротко стриженный и на прекрасном английском языке (в тюрьме выучил) приветствовал собравшихся. Сутки тому назад он был еще в наручниках...
Сейчас, попадая на женевский аэродром, я всегда вспоминаю Володю, то состояние радости и напряжения, в котором мы находились, телефонные переговоры, слушание последних извес-тий - не передадут ли что нового... Это был один из счастливейших дней. И Женева, в которую мы мчались ночью по обледенелым дорогам, стала для меня символом чего-то радостного, светлого.
На этот раз в Женеву я не прилетел, привез меня сюда другой Володя мой верный друг и водитель по дорогам Швейцарии. И поселился я в доме на самой французской границе.
Три слова о доме. О хозяевах ни звука. Не разрешили, застеснялись. Ладно, не буду. Тем более, что, как выяснилось, о живых друзьях лучше не писать - одни пугаются, другие обижаются, третьи вообще непонятно что. Словом, не буду.
Много в жизни я встречал милых домов. В один из них, московский, я свалился и жил припеваючи (и попиваючи) вместе с четырьмя основными жильцами - папой, мамой и двумя сыновьями - на площади в 12 метров довольно долгое время. Жили друг у друга на головах, но так как это было сразу же после войны, то казалось еще просторно, только курить надо было в коридоре. Другой дом - тоже четверо плюс няня, - был побольше: три больших и одна маленькая комната - по московским понятиям, хоромы. Было шумно, беспорядочно - никогда ничего нельзя было найти, полно гостей, московских и иногородних, непрекращающиеся ремонты, а в общем хорошо. И врос я в этот дом и полюбил его.