Но Авенир, не слушая этого приказа, тихо взял невестку за рукав и тихо же с серьезной миной указал ей рукою на гороховую гряду, за которой скрывался доселе Пизонский.
Платонида Андревна только что взглянула по этому направлению, как пронзительно вскрикнула; уронила из рук чашу с свекольником и закрыла руками глаза. В горохе, в нескольких шагах от поставленного для воробьев пугала, стояла длинная, смешная фигура Пизонского, на которой, тоже как и на пугале, висели лохмотья мокрого коленкорового халата, подпоясанного зеленою коноплею.
— Миленькая! Постой, миленькая Платонида Андревна, постойте! — заговорил Пизонский, вылезая из-за своей засады. — Я к тебе, девушка, не с злом пришла.
Платонида Андревна приняла от глаз руки и с немым удивлением рассматривала предстоявшую ей странную фигуру: ей казалось, что это не живой человек, а само гороховое пугало сошло с места, чтобы обличить ее в грехе Иродиады, в сердечной слабости к мужниному брату.
Константин Ионыч, разрушая убеждения Платониды Андревны о его тождестве с гороховым пугалом, первым делом поспешил счесться с нею родством; потом напомнил, как его три дня назад приняли Маркел Семеныч и муж Платониды, Марко Маркелыч, и наконец, поклонившись Платониде Андревне до земли, стал просить ее пособить ему приютить спрятанных им на конопляннике детей.
Известное дело, что никогда и никому женщина не способна оказать более великодушного сочувствия и услуги, как человеку, сделавшемуся случайно поверенным ее сердечной тайны.
Платонида Андревна подтвердила непреложную истину этого мнения: не расспрашивая ничего более у Пизонского, она прямо обратилась с вопросом к Авениру:
— Ну, как же быть? Что же мы, Авенир, сделаем?
Авенир только развел руками.
— Разве вот что, — продолжала Платонида Андревна, — разве ступай ты, Авенирка, от меня к бабушке Роховне; она хоть и не из церковных, но не строгая; она, может, сжалится — примет.
— И доложу тебе, моя умница, что одежонки на них, на бедных птенчиках, теперь никакой нет ровнехонько; одна-таки еще в рубашечке, а другая меньшинькая — совсем голенькая. Завернул я ее в свои штанцы, да не очень ладно ей в них, а ее лохматики все свалились, дитя; да, совсем свалились, — рассказывал Пизонский.
— Это ничего, — отвечала Платонида Андревна, — это я сейчас вынесу. Чтоб только Дарья воровка за мною как не подсмотрела! — добавила она, взглянув на Авенира и приложив к губам палец. — Она нонче все за мной, как есть всякий мой шаг замечает.
— А вы, невестка, будто как на пугало что негодное несете: сверните в комочек да и пронесите, — научал Авенир невестку.
— Только я свое разве что — детского у меня ничего нет, потому детей у нас нет в доме — не рожаю я, — заговорила, бегучи к калитке, Платонида Андревна.
Минут через пять она громко закричала на дворе «шугууу!» и выскочила на огород с туго свернутым комком, из которого мотались и коленкор, и холст, и пола стеганой ватной шубеечки.
Ткнув этот сверточек Пизонскому, она дернула за локоть Авенира и сказала:
— На, забеги оттуда в трактир, там чаю напейся, — и с этим она сунула ему в руку пятиалтынный.
Авенир ласково отвел невесткину руку, тряхнул кудрями и проговорил:
— Спрячьте, невестка, спрячьте; я и без чаю хорош буду.
С этими словами Авенир не хуже ловкого волтижера перелетел через частокол и побежал вслед за Пизонским, который, обхватив руками данные ему ветошки, уже выбирался широкими шагами на поле.
VII. ИЗ ОДНОГО СТАРОГО ПЛАЩА ДЕЛАЕТСЯ НЕСКОЛЬКО НОВЫХ КУРТОК
Древлепечатная бабушка Февронья Роховна, местная знахарка и акушерка, была старуха очень добрая и, по замечанию Платониды Андревны, «не строгая». Она пустила Пизонского с принесенными им в плетушке детьми пожить в маленьком деревянном чуланчике, где у нее висели разные целебные и мнимо целебные коренья и травки. Пока до осени Пизонский приютился здесь так, что, по крайней мере, и дождичек божий, и холодки ночные ему с детьми были не страшны; а Авенир каждую неделю раза два приносил сюда от Платониды Андревны и печеного, и вареного, и молока, и свежей огородины. Пизонский устроивался. Он постоянно сидел на полу в чулане возле кровати, на которой помещались его дети, и то забавлял их самодельными игрушками, то ковылял иглою, перешивая им из присылаемой Платонидой Андревной ветоши разные рубашечки, шапочки, фуфаечки да эпанечки. О Пизонском еще почти никто в это время не знал в Старом Городе; а кто знал, тот или ничего о нем не думал, или думал, что это новый нищий, новый стоялец соборного притвора. Сама бабушка Роховна, глядя на его возню и хлопоты, не предрекала ему другой судьбины и мысленно упрекала его, зачем он забрал детишек.
— Как ты с ними будешь, Ионыч? — говорила ему не раз, указывая на детей, бабушка Роховна.
— Бабушка, — отвечал старухе Пизонский. — Сидел пророк Илия один в степи безлюдной; пред очами его было море Синее, а за спиною острая скала каменная, и надо бы ему погибнуть голодом у этой скалы дикой.
— Так, батюшка, — подтвердила Роховна.
— Да послал к нему Господь ворона, — говорил, оживляясь, Пизонский, — и повелел птице кормить слугу своего, и она его кормила. Замечай: птица, бабушка, кормила! птица!
— Так, батюшка, точно что кормила.
— Да, мать Февронья Роховна, кормила. И послал мне Господь двух птиц: летает ко мне ворон Авенир и печется обо мне белая лебедь Платонида Андревна, и прокормят они меня с цыплятками моими, пока я обошью ребетенок и сам стану на ноги.
«Где тебе стать на ноги?» — молча думала про себя, отходя от него, бабушка Роховна; но скоро она переменила это мнение.
Константин Ионыч, принимая пособие Авенира и Платониды, однако и сам не сидел сиднем и не ждал воды под лежачий камень. Энциклопедизм скоро его выручил и показал даже бабушке Роховне, что ни сам Пизонский, ни его цыпляты действительно не пропадут — ни с холоду, ни с голоду.
Обшив девочек, Пизонский вступил с бабушкой в переговоры о дозволении обрядить ее чулан на свой счет в жилую каморку с тем, что он, как Бог его поправит, сдаст ей все в порядке, а пока будет здесь жить, станет ей платить по полтиннику в месяц.
Бабушка Роховна, не видя для себя в этом ничего, кроме прибытка, согласилась. Пизонский, пользуясь теми часами, когда наигравшиеся дети засыпали, натаскал на бабушкин двор мешком глины, вымазал чулан самым тщательным образом, напихал в подполье земли, сложил крошечную печурку и, наконец, спокойно крякнул и сказал детям: ну, теперь вам, пташки, будет тепло, не замерзнете.
У-у, как богат и как счастлив теперь был Пизонский, и каким назидательным примером он мог бы служить для великого множества и скорбящих, и сетующих, и разрешающих проблематические трактаты о счастье!
VIII. РОБИНЗОН НАЧИНАЕТ ПРИВОДИТЬ ДИКИХ В УДИВЛЕНИЕ
С устройством каморки Пизонский далеко отогнал от себя всякое беспокойство. Теперь у него была только одна насущная забота: приучить старшую, пятилетнюю девочку Глашу присматривать, в его отсутствие, за ее младшей сестрой Нилочкой или, как Пизонский звал ее, Милочкой.
Достигнув того, что малосмысленную Милочку можно было оставлять под надзором Глаши, Константин Ионыч начал отлучаться на короткое время из дома, и после каждой такой отлучки возвращался всегда домой с очень странными покупками, на которые истратил последние два рубля, принесенные им из солдатчины. Прежде всего Пизонский пришел домой с каким-то старым горшком; потом он в несколько приемов натаскал к себе разных негодных баночек, пузырьков и бутылочек и наконец принес чернильных орешков, меду и голландской сажи. С этими препаратами и с этим материалом Пизонский уселся перед печкой за химические занятия. Дня через два он вышел из дому с большой бутылкой чернил и с деревянным ящичком черной лоснящейся ваксы. На чернилах Пизонский сбанкрутовал, потому что сторожа присутственных мест делали чернила на казенные деньги и, следовательно, могли продавать этот продукт на сторону гораздо дешевле Пизонского; но его свежая вакса оказалась гораздо лучше сухой синей ваксы, получаемой в плитках из Москвы, и эта часть коммерции его выручила. Константин Ионыч совсем ожил и стал еще смелее и предприимчивее. Скоро Старый Город увидал его беспрестанно снующего из дома в дом с набитым ваксою деревянным ящиком и с дешевыми, очень прочными самодельными щетками. Пизонский летал со своим ящиком во все дома, в лавки, в присутственные места, на постоялые дворы; везде он тихо и не спеша снискивал себе общую расположенность, со всеми знакомился и всякому на что-нибудь пригожался. В уездном суде часы были лет двадцать с таким частым боем, что никто не мог счесть, сколько они ударили, час или двенадцать; Пизонский снял тяжелую боевую гирю, а вместо ее повесил небольшой холщовый мешочек с песком, и часы стали бить отчетисто: раз, два, три — как следует. Отцу-протопопу Туберозову он устроил в окне жестяной вентилатор; городскому голове сделал деревянную ногу, чтобы чистить на ней его высокие голенища; кому полудил кастрюлю; кому спаял изломанные медные вещи, склеил разбитую посуду, и Старый Город не успел оглянуться, как Пизонский, в самое короткое время, прослыл в нем самым преполезным человеком. Теперь кажется, если бы Пизонский сам задумал почему-нибудь оставить Старый Город, так все бы так и ахнули, так бы и заговорили в один голос: нет, как же это мы останемся без Константина Ионыча? Почтмейстерша, слывшая за большую хозяйку и великую ехидну, даже несколько раз публично выражала такое мнение, что без Пизонского в Старом Городе и жить было бы невозможно.