- Ну, что же сделала, - спросил я, - la force bru-tale au service du noir fanatisme?38
- Пришли четыре полицейских, et Ie chef de la bande39 спрашивает: "Кто говорил с пастором?" Я прямо вышел вперед, - и, рассказывая, мой приятель, обедавший со мною, смотрел так, как некогда смотрел Леонид, отправляясь ужинать с богами, - cest moi, "monsieur", (30) car je men garde bien de dire "citoyen"40 a ces gueux-la41. - Тогда Ie chef des sbires42 с величайшей дерзостью сказал мне: "Переведите другим, чтоб они не шумели, хороните вашего товарища и ступайте по домам. А если вы будете шуметь, я вас всех велю отсюда вывести". - Я посмотрел на него, снял с себя шляпу и громко, что есть силы, прокричал: "Vive la republique democratique et sociale!"43 Едва удерживая смех, я спросил его:
- Что же сделал "начальник сбиров"?
- Ничего, - с самодовольной гордостью заметил француз. - Он переглянулся с товарищами, прибавил:
"Ну, делайте, делайте ваше дело!" и остался покойно дожидаться. Они очень хорошо поняли, что имеют дело не с английской чернью... у них тонкий нос!
Что-то происходило в душе серьезного, плотного и, вероятно, выпившего констабля во время этой выходки? Приятель и не подумал о том, что он мог себе доставить удовольствие прокричать то же самое перед окнами королевы, у решетки Букингамского дворца, без малейшего неудобства. Но еще замечательнее, что ни мой приятель, ни все прочие французы при таком происшествии и не думают, что за подобную проделку во Фран(31)ции они бы пошли в Кайенну или Ламбессу. Если же им это напомнишь, то ответ их готов: "A bah! Cest une halte dans la boue... ce nest pas normal!"44
А когда же у них свобода была нормальна?
Французская эмиграция, как и все другие, увезла с собой в изгнание и ревниво сохранила все раздоры, все партии. Сумрачная среда чужой и неприязненной страны, не скрывавшей, что она хранит свое право убежища не для ищущих его - а из уважения к себе, - раздражала нервы.
А тут оторванность от людей и привычек, невозможность передвижения, разлука с своими, бедность - вносили горечь, нетерпимость и озлобление во все отношения. Столкновения стали злее, упреки в прошедших ошибках - беспощаднее. Оттенки партий расходились до того, что старые знакомые перерывали все сношения, не кланялись...
Были действительные, теоретические и всяческие раздоры... но рядом с идеями стояли лица, рядом со знаменами - собственные имена, рядом с фанатизмом - зависть и с откровенным увлеченьем - наивное самолюбие.
Антагонизм, некогда выражавшийся возможным Мартином Лютером и последовательным Томасом Мюнцером, лежит, как семенные доли при каждом зерне: логическое развитие, расчленение всякой партии непременно дойдет до обнаружения его. Мы его равно находим в трех невозможных Гракхах, то есть, считая тут же и Гракха Бабефа,. и в слишком возможных Суллах и Сулуках всех цветов. Возможна одна диагональ, возможен компромисс, стертое, среднее и потому соответствующее всему среднему: сословию, богатству, пониманью. Из Лиги и гугенотов - делается Генрих IV, из Стюартов и Кромвеля - Вильгельм Оранский, из революции и легитимизма - Людвиг-Филипп. После него антагонизм стал между возможной республикой и последовательной; возможную назвали демократической, последовательную - социальной - из их столкновения вышла империя, но партии остались.
Несговорчивые крайности очутились в Кайенне, Ламбессе, Бель Иле и долею за французской границей, преимущественно в Англии. (32)
Как только они в Лондоне перевели дух и глаз их привык различать предметы в тумане, старый спор возобновился с особенной нетерпимостью эмиграции, с мрачным характером лондонского климата.
Председатель Люксембургской комиссии был, de jure, главное лицо между социалистами в лондонской эмиграции. Представитель организации работ и эгалитарных45 работничьих обществ, он был любим работниками; строгий по жизни, неукоризненной чистоты в мнениях, вечно работающий ,сам, sobre46, мастер говорить, популярный без фамильярности, смелый и вместе осторожный, он имел все средства, чтоб действовать на массу.
С другой стороны, Ледрю-Роллен представлял религиозную традицию 93 года, для него слова республика и демокрация обнимали все: насыщение голодных, право на работу, освобождение Польши, сокрушение Николая, братство народов, падение папы. Работников было меньше около него, его хор состоял из capacites47, то есть из адвокатов, журналистов, учителей, клубистов и проч.
Двойство этих партий ясно, и именно поэтому я никогда не умел понять, как Маццини и Луи Блан объясняли свое окончательное распадение частными столкновениями. Разрыв лежал в самой глубине их воззрения, в задаче их. Им вместе нельзя было идти, но, может, не нужно было и ссориться публично.
Дело социализма и итальянское дело различались, так сказать, чередом или степенью. Государственная независимость шла прежде, должна была идти прежде экономического устройства в Италии. То же мы видели в Польше 1831, в Венгрии 1848. Но тут нет места полемике, это скорее вопрос о хронологическом разделении Труда. чем о взаимном уничтожении. Социальные теории мешали прямому, сосредоточенному действию Маццини, мешали военной организации, которая для Италии была необходима; за это он сердился, не соображая, что для французов такая организация только могла вредить. Увлекаемый нетерпимостью и итальянской кровью, он напал на социалистов, и в особенности на Луи Блана, в небольшой брошюрке, оскорбительной и ненужной. По (33) дороге зацепил он и других, так, например, называет Прудона "демоном"... Прудон хотел ему отвечать, но ограничился только тем, что в следующей брошюре назвал Маццини "архангелом". Я раза два говорил, шутя, Маццини:
- Ne reveillez pas Ie chat qui dort48, а то с такими бойцами трудно выйти без сильных рубцов.
Лондонские социалисты отвечали ему тоже желчно, с ненужными личностями и дерзкими выражениями.
Другого рода вражда, и вражда больше основательная, была между французами двух революционных толков. Все опыты соглашения формального республиканизма с социализмом были неудачны и делали только очевиднее неоткровенность уступок и непримиримый раздор; через ров, их разделявший, ловкий акробат бросил свою доску и провозгласил себя на ней императором.
Провозглашение империи было гальваническим ударом, судорожно вздрогнули сердца эмигрантов и ослабли.
Это был печальный, тоскливый взгляд больного, убедившегося, что ему не встать без костылей. Усталь, скрытная безнадежность стала овладевать теми и другими. Серьезная полемика начинала бледнеть, сводиться на личности, на упреки, обвинения.
Еще года два оба французские стана продержались в агрессивной готовности: один, празднуя 24 февраля, другой - июльские дни. Но к началу Крымской войны и к торжественной, прогулке Наполеона с королевой Викторией по Лондону бессилие эмиграции стало очевидно. Сам начальник лондонской Metropolitan Police49 Роберт Мен засвидетельствовал это. Когда консерваторы благодарили его, после посещения Наполеона, за ловкие меры, которыми он предупредил всякую демонстрацию со стороны эмигрантов, он отвечал: "Эта благодарность мною вовсе не заслужена, благодарите Лед-рю-Роллена и Луи Блана".
Признак, еще больше намекавший на близкую кончину, обнаружился около того же времени в подразделениях партий во имя лиц или личностей, без серьезных причин. (34)
Партии эти составлялись так, как у нас выдумывают министерства или главные управления, для помещения какого-нибудь лишнего сановника, так, как иногда компонисты придумывают в операх партии для Гризи и Лаблаша не потому, чтоб эти партии были необходимы, а потому, что Гризи или Лаблаша надобно было употребить...
Года через полтора после coup dEtat приехал в Лондон Феликс Пиа - из Швейцарии. Бойкий фельетонист, он был известен процессом, который имел скучной комедией "Диоген", понравившейся французам своими сухими и тощими сентенциями, наконец успехом "Ветошника" на сцене Porte-Saint-Martin. Об этой пьесе я когда-то писал целую статью50. Ф. Пиа был членом последнего законодательного собрания, сидел на "Горе", подрался как-то в палате с Прудоном, замешался в протест 113 июня 1849 - и вследствие этого должен был оставить Францию тайком. Уехал он, как я, с молдавским видом и ходил в Женеве в костюме какого-то мавра, - вероятно, для того, чтоб его все узнали. В Лозанне, куда он переехал, составил Ф. Пиа небольшой круг почитателей из французских изгнанников, живших манною его острых слов и крупицами его мыслей. Горько ему было из кантональных вождей перейти в какую-нибудь из лондонских партий. Для лишнего кандидата на великого человека - не было партии, приятели и поклонники его выручили из беды - они выделились из всех прочих партий и назвались лондонской революционной коммуной.
La commune revolutionnaire51 должна была представлять самую красную сторону демократии и самую коммунистическую - социализма. Она считала себя вечно начеку, в самых тесных связях с Марьянной и с тем вместе вернейшей представительницей Бланки in partibus infidelium52.