Надобно было приготовляться в дальнейший путь. Дон Гусман, коему за труды и хлопоты щедро заплачено было, сказал: "Ваша светлость! до Байоны доедете вы не прежде как около полуночи и не найдете даже и того, что первоначально нашли у Маттиаса, то есть: ни хлеба, ни луку! Чтоб избавиться этого несчастия, осмеливаюсь представить вашей светлости, не благоугодно ли будет повелеть, чтоб двое из ваших кавалеров, отправясь теперь же в Байону, приискали хороший трактир, в котором можно б было хорошо поужинать и было б на чем отдохнуть?" - "Благодарю за совет, сказал я с признательностью. - Петр, Никар! поезжайте с богом, и когда в городе все устроите, то один из вас пусть ожидает у городских ворот нашего прибытия".
Все устроено было по сему распоряжению, и в Байоне, во время двухсуточного нашего пребывания, мы находили в нашем пристанище все удобности жизни. До самого Мадрида не встречали никаких неприятностей, кроме небольших, сопряженных со всякою дальнею поездкою. Прибыв в эту столицу набожного и вместе спесивого народа, я остановился в доме, довольно удобном вместить меня со всем людством, ибо за два дня до моего приезда в город хлопотали о том Бернард и Клодий с утра до ночи. Целая неделя прошла сколько в отдохновении, столько и в расчетах. Надо было приискать несколько новых слуг, ибо Клод и я нарек я управителем всего дома, а остальными тремя обойтись никак нельзя было. К Терезе приставил я также служанку, ибо Марья, при первой удобности, должна была возвратиться к мужу. Как бы то ни было, только в продолжении недели мы совершенно отдохнули и устроились так, как будто в Мадриде несколько лет постоянно проживали.
Первый мой выезд был к французскому посланнику при Мадридском Дворе. Этот достойный муж принял меня очень ласково и весьма терпеливо выслушал повесть о моих приключениях, заставивших бежать из отечества. Подумав несколько времени, он сказал: "По моим мыслям, самое затруднительное в вашем положении обстоятельство есть то, что вы без ведома начальства оставили полк свой, а что всего хуже, оставили полк, расположенный на границе. Тестя вашего я весьма хорошо знаю. Он самолюбив, дерзок, но вместе с тем честен и неизменен в своих правилах. Совет мой будет состоять в том, чтоб вы уведомили его подробно о всем, с вами случившемся, и предоставили его справедливости исходатайствование всемилостивейшего прощения и дозволения возвратиться в отечество. Как скоро вы оное получите, то я обязанностью поставлю представить вас Двору Испанскому и уверен, что вы найдете при нем много таких особ, кон достойны всякого почтения; между тем дом мой прошу почитать своим".
Мы расстались с ним весьма приятельски.
Я думал и передумывал, каким образом писать к маршалу: употребить ли слог нежный, томный, умоляющий, какой приличен несчастному самоизгнаннику; или пламенный, резкий, непреклонный, изображающий человека твердого, оскорбленного, мало отмстившего за обиду, ему сделанную.
По довольном обдумывании я избрал середину, изготовил послание, приложил к нему письмо камергера к Аделаиде и отправил на почту. Чтобы не быть в совершенной бездейственности, я начал ежедневно осматривать все достопамятмости Мадрида и окрестности его. Каждую пятницу проводил я v посла, от обеда до глубокой ночи. Но как он, сообразуясь с испанскими обычаями, принимал одних мужчин, ибо все приезжающие дамы и девицы сейчас провожаемы были на половину его супруги, то сходбища наши скоро сделались для меня скучны. Ни о чем более творено не было, как о политике и о торговле. Французы болтали безумолкно, а испанцы весьма мало. Однако ж из числа последних мне понравился один пожилой мужчина, по имени дон Альфонс де Квирпнал. Он имел кроткий взгляд, тихий голос, степенную, по не гордую поступь и единственно из угождения надменному своему родственнику изредка упоминал о каком-то испанском князе, своем родоначальнике, за которого Сципион Африканский выдал свою племянницу и был посаженым отцом. Дон Альфонс также отличил меня от прочих французов и нередко, отозвав к стороне, по нескольку минут сряду со мною разговаривал. Это не шутка!
Скоро открыл я в нем основательный ум, дар красноречия, довольные познания, и - вместе с том-упы! где найдем совершенного человека? некоторые немаловажные недостатки. Он поступал во всем гак, что если бы жил хотя за сто лет прежде, то такие подвиги его были бы препрославлены. А теперь над ним бы смеялись, если б испанцы не считали реликою непристойностью смеяться над кем-либо, а особливо над земляком. Но не столь разборчиво думали французы, и некоторые из них, бывшие помоложе, дозволяли себе всякого рода эпиграммы на счет вдохновенности этого полуправедного. Он принимал на одну минуту надменный вид испанца, обозревал насмешников с приметным негодованием и даже унизительным сожалением о их невежестве и, таким образом отмстивши, отходил обыкновенно в другую сторону и погружался в задумчивость.
Однажды, когда он более обыкновенного огорчен казался насмешками молодежи и сидел в углу крепко нахмурясь, я подошел к нему с истинным соучастием и сказал: "Что такое, почтенный дон Альфонс, заставило вас представлять здесь лицо древнего Гераклита и плакать о людских глупостях? Я думаю, что гораздо сходнее подражать Демокриту; а если это не правится, то совсем их оставить и не казаться им на глаза". - "Господин маркиз! отвечал дон Альфонс, улыбнувшись, - вы много ошибаетесь в моем нраве и образе мыслей, если сочтете меня способным оплакивать глупости человеческие или их осмеивать. Во мне пет ни того, пи другого. Я охотно подвергаю себя нападкам глупцов, чтобы тем испытать силу моего терпения, столь необходимого в том звании, в которое вступить надеюсь. Пойдем в сад, там скажу вам гораздо более, нежели сколько здесь сказать можно".
Когда уселись мы в дальней беседке, то дон Альфонс продолжал: "Я буду теперь откровенен, ибо считаю вас рассудительнее всех молодых кавалеров, при вашем посольстве здесь находящихся. По смерти отца я остался владетелем значительного имения. Все родственники и знакомые считали, что двадцатипятилетний Альфонс де Квиринал, пользуясь свободою, богатством и здоровьем, следуя примеру большей части себе подобных, со всего размаху бросится в омут и пустится обеими руками сгребать с себя излишества сих даров божиих, и увещевали меня быть осторожнее, но они ошибались. Я ни к чему не имел привязанности, хотя мне все хорошее правилось. Таким образом я приобретал друзей без малейшего искательства и лишался их без соболезнования. Вскоре я женился, не чувствуя к жене и тени той любви, какую начитывал в наших романах и сам воспевал в балладах и романсах по требованиям старых красавиц и их дочек. Вся жизнь моя была подобно пруду, осененному высоким;! деревьями, которые хотя и защищали поверхность его от напора ветров, но зато не допускали и солнце освещать пасмурные берега его. Я жил, чтобы есть и пить. Наконец мне все надоело.
По совету моего духовного отца пустился я путешествовать по Испании, посетил все святые места и умолял небо даровать мне наклонность к чему-нибудь, только бы избавиться мне несносной бесчувственности. Небо услышало мои молитвы и сжалилось надо мною. Однажды, размышляя о сей жизни и будущей, я почувствовал внезапно кроткий пламень, разлившийся в груди моей; мысли мои воспарили в высоту, и я ощутил непреодолимую наклонность посвятить всего себя небу и остальные дни жизни провести где-нибудь во святой обители. Но как достигнуть сей прекрасной цели? Я супруг молодой еще женщины и отец пятнадцатилетней дочери, Дианы. Хотя последнюю воспитал я с возможным рачением, внушая ей от самой колыбели все возможные добродетели, приличные полу ее, однако же нимало не помышлял сделать ее в цветущих летах отшельницей и тем добровольно лишнюю кучу грехов принять на свою ответственность. Я решился молчать о страстном своем предприятии и терпеть по-прежнему, хотя на душе моей было уже и легче, как скоро узнал предмет моей сердечной наклонности.
Спустя два года после сего перелома в моих чувствованиях жена моя умерла. Я оплакал потерю эту непритворно, не потому, чтобы страстно любил донну Сильвию, но потому, что нимало не любил ни одной посторонней женщины. По прошествии времени, установленного для наружного сетования, я с дочерью явился в свет, нетерпеливо желая, чтобы кто-нибудь из молодых кавалеров пленил невинное сердце ее. Вскоре приметил я с ужасом, что Диана смотрела на всех, как смотрит прекрасная статуя.
Чтобы сколько-нибудь исподволь приучить к нежности это каменное сердце, я вызвал из Барселоны родственницу мою, Калисту, нежную, чувствительную, страстную ко всему хорошему. Диана полюбила ее как родную сестру и, казалось, для нее одной имела сердце. Калиста, следуя моему предписанию, читала ей самые нежные описания блаженства, во взаимной любви находимого, указывала на приманки любви сен во всей природе, на земле, в воде и в воздухе, и в жару восторга, коим пылала грудь ее, она не примечала, как Диана засыпала на ее коленах. Такая бесчувственность в молодой девице приводила Калисту в трепет, и она, рассказывая мне о том, проливала слезы чувствительности и досады. Так прошли еще два года, и я, к несчастью, не замечаю в бесчувственной никакой перемены: она и теперь столь же опытна в любви, как двухлетний младенец. Ах, маркиз! вот истинная причина моей горести и того равнодушия, которое столь смешным кажется землякам вашим!"