– Пальтишко надень да одеяло возьми, а то к утру холодно станет…
Её слова внушили мне надежду, что ничего страшного не случится со мною.
Валёк поставил условием, что я должен до света лежать или сидеть на гробе, не сходя с него, что бы ни случилось, если даже гроб закачается, когда старик Калинин начнёт вылезать из могилы. Спрыгнув на землю, я проиграю.
– Гляди же, – предупредил Валёк, – я за тобой всю ночь следить буду!
Когда я пошёл на кладбище, бабушка, перекрестив меня, посоветовала:
– Ежели что померещится – не шевелись, а только читай богородицу дево радуйся…
Я шёл быстро, хотелось поскорее начать и кончить всё это. Меня сопровождали Валёк, Кострома и ещё какие-то парни. Перелезая через кирпичную ограду, я запутался в одеяле, упал и тотчас вскочил на ноги, словно подброшенный песком. За оградой хохотали. Что-то ёкнуло в груди, по коже спины пробежал неприятный холодок.
Спотыкаясь, я дошёл до чёрного гроба. С одной стороны он был занесён песком, с другой – его коротенькие, толстые ножки обнажились, точно кто-то пытался приподнять его и пошатнул. Я сел на край гроба, в ногах его, оглянулся: бугроватое кладбище тесно заставлено серыми крестами, тени, размахнувшись, легли на могилы, обняли их щетинистые холмы. Кое-где, заплутавшись среди крестов, торчат тонкие, тощие берёзки, связывая ветвями разъединённые могилы; сквозь кружево их теней торчат былинки – эта серая щетина самое жуткое! Снежным сугробом поднялась в небо церковь, среди неподвижных облаков светит маленькая, истаявшая луна.
Язёв отец – Дрянной Мужик – лениво бьёт в сторожевой колокол; каждый раз, когда он дёргает верёвку, она, задевая за железный лист крыши, жалобно поскрипывает, потом раздаётся сухой удар маленького колокола, – он звучит кратко, скучно.
«Не дай господь бессонницу», – вспоминается мне поговорка сторожа.
Жутко. И почему-то – душно, я обливаюсь потом, хотя ночь свежая. Успею ли я добежать до сторожки, в случае если старик Калинин начнёт вылезать из могилы?
Кладбище хорошо знакомо мне, десятки раз я играл среди могил с Язём и другими товарищами. Вон там, около Церкви, похоронена мать…
Ещё не всё уснуло, со слободы доносятся всплески смеха, обрывки песен. На буграх, в железнодорожном карьере, где берут песок, или где-то в деревне Катызовке верещит, захлёбываясь, гармоника, за оградою идёт всегда пьяный кузнец Мячов и поёт – я узнаю его по песне:
А у нашей маменьки
И грехи-то маленьки,
Она не любя никого,
Только тятю одного…
Приятно слышать последние вздохи жизни, но после каждого удара колокола становится тише, тишина разливается, как река по лугам, все топит, скрывает. Душа плавает в бескрайней, бездонной пустоте и гаснет, подобно огню спички во тьме, растворяясь бесследно среди океана этой пустоты, где живут, сверкая, только недосягаемые звёзды, а всё на земле исчезло, ненужно и мёртво.
Закутавшись в одеяло, я сидел, подобрав ноги, на гробнице лицом к церкви, и, когда шевелился, гробница поскрипывала, песок под нею хрустел.
Что-то ударило о землю сзади меня раз и два, потом близко упал кусок кирпича, – это было страшно, но я тотчас догадался, что швыряют из-за ограды Валёк и его компания – хотят испугать меня. Но от близости людей мне стало лучше.
Невольно думалось о матери… Однажды, застав меня, когда я пробовал курить папиросы, она начала бить меня, а я сказал:
– Не трогай, и без того уж мне плохо, тошнит очень…
Потом, наказанный, я сидел за печью, а она говорила бабушке:
– Бесчувственный мальчишка, никого не любит…
Обидно было слушать это. Когда мать наказывала меня, мне было жалко её, неловко за неё: редко она наказывала справедливо и по заслугам.
И вообще – очень много обидного в жизни, вот хотя бы эти люди за оградой, – ведь они хорошо знают, что мне боязно одному на кладбище, а хотят напугать ещё больше. Зачем?
Хотелось крикнуть им:
«Подите к чёрту!»
Но это было опасно, – кто знает, как отнесётся к этому чорт? Он, наверное, где-нибудь близко.
В песке много кусочков слюды, она тускло блестела в лунном свете, и это напоминало мне, как однажды я, лёжа на плотах на Оке, смотрел в воду, вдруг, почти к самому лицу моему всплыл подлещик, повернулся боком и стал похож на человечью щеку, потом взглянул на меня круглым птичьим глазом, нырнул и пошёл в глубину, колеблясь, как падающий лист клёна.
Память работала всё напряжённее, воскрешая различные случаи жизни, точно защищаясь ими против воображения, упрямо создававшего страшное.
Вот катится ёж, стуча по песку твёрдыми лапками: он напоминает домового – такой же маленький, встрёпанный.
Вспоминаю, как бабушка, сидя на корточках перед подпечком, приговаривала:
– Ласковый хозяин, выведи тараканов…
Далеко за городом – не видным мне – становилось светлее, утренний холодок сжимал щёки, слипались глаза.
Я свернулся калачиком, окутав голову одеялом, – будь что будет!
Разбудила меня бабушка – стоит рядом со мной и, стаскивая одеяло, говорит:
– Вставай! Не озяб ли? Ну, что – страшно?
– Страшно, только ты не говори никому про это, ребятишкам не говори!
– А почто молчать? – удивилась она. – Коли не страшно, так и хвалиться нечем…
Пошли домой, и дорогой она ласково говорила:
– Всё надо самому испытать, голуба душа, всё надо самому знать… Сам не поучишься – никто не научит…
К вечеру я стал «героем» улицы, все спрашивали меня:
– Да неужто не страшно?
И когда я говорил: «Страшно!» – качая головами, восклицали:
– Ага! Вот видишь?
Лавочница же громко и убеждённо заявила:
– Стало быть, врали, что Калинин встаёт. Кабы вставал, – разве испугался бы мальчишки? Да он бы его смахнул с кладбища и не видать куда.
Людмила смотрела на меня с ласковым удивлением, даже дед был, видимо, доволен мною, всё ухмылялся. Только Чурка сказал угрюмо:
– Ему – легко, у него бабушка – ведьма!
Незаметно, как маленькая звезда на утренней заре, погас брат Коля. Бабушка, он и я спали в маленьком сарайчике, на дровах, прикрытых разным тряпьём; рядом с нами, за щелявой стеной из горбушин, был хозяйский курятник; с вечера мы слышали, как встряхивались и клохтали, засыпая, сытые куры; утром нас будил золотой горластый петух.
– О, чтоб тебя ро́зорвало! – ворчала бабушка, просыпаясь.
Я уже не спал, наблюдая, как сквозь щели дровяника пробиваются ко мне на постель лучи солнца, а в них пляшет какая-то серебряная пыль, – эти пылинки – точно слова в сказке. В дровах шуршат мыши, бегают красненькие букашки с чёрными точками на крыльях.
Иногда, уходя от душных испарений куриного помета, я вылезал из дровяника, забирался на крышу его и следил, как в доме просыпались безглазые люди, огромные, распухшие во сне.
Вот высунулась из окна волосатая башка лодочника Ферманова, угрюмого пьяницы; он смотрит на солнце крошечными щёлками заплывших глаз и хрюкает, точно кабан. Выбежал на двор дед, обеими руками приглаживая рыженькие волосёнки, – спешит в баню обливаться холодной водой. Болтливая кухарка домохозяина, остроносая, густо обрызганная веснушками, похожа на кукушку, сам хозяин – на старого, ожиревшего голубя, и все люди напоминают птиц, животных, зверей.
Утро такое милое, ясное, но мне немножко грустно и хочется уйти в поле, где никого нет, – я уж знаю, что люди, как всегда, запачкают светлый день.
Однажды, когда я лежал на крыше, бабушка позвала меня и негромко сказала, кивнув головой на свою постель:
– Помер Коля-то…
Мальчик съехал с кумача подушки и лежал на войлоке, синеватый, голенький, рубашка сбилась к шее, обнажив вздутый живот и кривые ножки в язвах, руки странно подложены под поясницу, точно он хотел приподнять себя. Голова чуть склонилась набок.
– Слава богу, отошёл, – говорила бабушка, расчёсывая волосы свои. Что бы он жил, убогонький-то?
Притопывая, точно танцуя, явился дед, осторожно потрогал пальцем закрытые глаза ребёнка; бабушка сердито сказала:
– Что трогаешь немытыми-то руками?
Он забормотал:
– Вот – родили… жил, ел… ни то ни сё…
– Проснись, – остановила его бабушка.
Он слепо взглянул на неё и пошёл на двор, говоря:
– Мне хоронить не на что, как хошь сама…
– Тьфу ты, несчастный!
Я ушёл и вплоть до вечера не возвращался домой.
Хоронили Колю утром другого дня; я не пошёл в церковь и всю обедню сидел у разрытой могилы матери, вместе с собакой и Язёвым отцом. Он вырыл могилу дёшево и всё хвастался этим передо мной.
– Это я только по знакомству, а то бы – рубль…
Заглядывая в жёлтую яму, откуда исходил тяжелый запах, я видел в боку её чёрные, влажные доски. При малейшем движении моём бугорки песку вокруг могилы осыпались, тонкие струйки текли на дно, оставляя по бокам морщины. Я нарочно двигался, чтобы песок скрыл эти доски.
– Не балуй, – сказал Язёв отец, покуривая. Бабушка принесла на руках белый гробик, Дрянной Мужик прыгнул в яму, принял гроб, поставил его рядом с чёрными досками и, выскочив из могилы, стал толкать туда песок и ногами и лопатой. Трубка его дымилась, точно кадило. Дед и бабушка тоже молча помогали ему. Не было ни попов, ни нищих, только мы четверо в густой толпе крестов.