Когда я уходил, маленький князь поцеловал меня.
— Прощай, приходи… — сказал он. — Папа позволит.
— Да вот, ваше сиятельство, уж не долго ему шататься, — сказал батюшка, — скоро в семинарию отвезу, пора.
Я воротился домой совсем иным, нежели каким вышел. Мне казалось, я находился в каком-то золотом сне. Всю ночь я был в жару и бредил князем. На другой день все вчерашнее казалось мне грезой. Греза эта стала, однако, повторяться довольно часто наяву. Двери дома князя отворились для бедного мальчика. Я не мог не заметить, что молодой князь все более и более привыкал ко мне, все более и более любил меня. Старый князь снисходительно смотрел на это товарищество.
Вместе с летними цветами суждено было завянуть и моему счастью.
В одно сентябрьское утро матушка разбудила меня.
— Вставай, Павел! — сказала она, — батька едет в город и отвезет тебя в семинарию. Голубчик ты мой! — прибавила она, заплакав.
Я встал, как ошеломленный; при всем желании заплакать, на сухих, пылающих глазах моих не выступили слезы. И безотчетно глядел я на телегу, нагруженную мешками и мешочками.
Сентябрьское небо было мутно, мелкий дождь с крупой стучал в окна… А еще третьего дня светило солнце, сверкая яркими переливами на пожелтевших листьях… Я снова стал одинок и несчастлив. Машинально простился я со своею семьею, вскарабкался на телегу и бесчувственным взором глядел, как мало-помалу исчезал родной кров.
Батюшка водворил меня у двоюродной сестры своей, жены столоначальника гражданской палаты. Пропускаю все подробности житья моего у нее и учения в семинарии. Я чувствовал, что тратил силы и время. Не стану также говорить о тех порывах сожаления и отчаяния, которые время от времени глухо набегали на меня. Много слез лилось на мою жесткую постель и пестрядинную[1] подушку. Грубы и чужды были мне товарищи, чужд был и я им… Прозвание немца ожило между ними, и к фамилии моей Покровский прибавили г у т.
Через полгода я получил от князя письмо. Оно всегда со мной:
"Бедный мой Паша! — писал он, — как мне без тебя скучно! Я плакал, когда узнал, что тебя увезли. Я думаю, тебе тоже скучно. Меня везут в Петербург, в лицей. Прощай, Паша! не забывай меня, а я тебя никогда не забуду. Пишу тебе тихонько. Ты не пиши мне. Твой Эспер".
Я целовал и обливал слезами это послание. Когда через год меня взяли на вакацию домой, князь был уже в Петербурге. На вакации ждала меня не свобода, не отдых, а тяжкая для меня, непривычного, полевая работа.
Хотя родители мои и делали раза два в лето помочи,[2] но все-таки немало оставалось и нам с сестрами на долю. Для помочан, так же как и здесь, в вашей стороне, варится у нас пиво, покупается вино, пекутся пироги, и одни эти приготовления на неопределенное число доброхотных работников погружали матушку и нас в целое море хлопот и трудов. Помочане вообще работают лениво, потому что работают не из платы, а из одного угощения, и беда, если они к вечеру разойдутся недовольны, то есть не пьяны и не сыты донельзя: в будущее воскресенье, как бы вы ни заманивали их, полосы ваши останутся не выжаты, и вам самим придется убирать все поле. Труды мои в родительском доме прибавлялись по мере того, как прибавлялся счет моих лет. Я не был ленив и не захотел бы сидеть сложа руки, когда другие работают; но физическая деятельность не только не могла поглотить той безумной мечтательности, той пламенной жажды чего-то неопределенного, но лучшего, а еще более раздражала ее. Душа моя и ум, жадный живых познаний, рвались и кипели, заключенные в тесную раму самой бесцветной жизни.
— Батюшка! нет ли у вас какой-нибудь книги?
— Мало ли книг лежит на полке!
— Я уж давно читал это. Нет ли других, светских?
— А каких прикажешь? не романы ли мне читать? В моем звании не приходится. С тех пор как князь уехал на житье в Питер, я не знаю, что и на белом свете делается. Да оно и лучше — покойнее спишь… Да и тебе, брат, лучше голову не набивать пустяками: как ты с глупостями-то примешь высокий сан священника?
Мне быть священником! Это до сих пор не приходило мне в голову… Мне быть священником! Я содрогнулся, так мало чувствовал я призвания к такому великому делу. Мысль о будущем молнией блеснула в уме… Я решился остаться светским, что бы со мной ни случилось, хотя бы пришлось умереть с голоду, — решился не принимать обязанности, которую добросовестно исполнить не достало бы у меня ни сил, ни терпения… Я чувствовал, что решимости моей придется выдержать страшную борьбу с батюшкиной настойчивостью; но был готов на все, и даже было еще что-то заманчивое для меня в этой борьбе.
Семейство наше было знакомо с управителем князя; это был радушный, веселый толстяк лет сорока пяти, вольноотпущенный того же князя. По странному стечению обстоятельств его жизни он был женат на белокурой Минхен, которую звал просто Машей и старался как можно более обрусить. Он жил барином, в особом флигеле, а надзору жены его был поручен дом.
Однажды, несмотря на мою робость, я попросил у Мины Густавовны позволения читать книги из большой библиотеки князя. Мина согласилась с любезностью, только с условием — читать их в библиотеке, а не уносить домой.
С этих пор я сделался ленив; убегал с поля и читал с упоением. Все лучшие старые и новые произведения нашей литературы были у меня под руками… Но, увы! две трети шкафов были наполнены книгами на иностранных языках.
Однажды, когда я сидел, погрузясь весь в чтение, дверь библиотеки растворилась и Мина показалась в дверях.
— Ах, — сказала она краснея, — я не знала, что вы тут.
— А если б знали, то не пришли бы?.. Прекрасно, Мина Густавовна! чем я заслужил такое отвращение?
— Ах, нет, что вы! ах, какой же вы! как вам не стыдно! но я мешаю вам. Я уйду; я пришла за книжкой, за немецкой книжкой.
Я, удивляясь сам своей смелости и ловкости, уверил ее, что если бы она была так добра, посвятила несколько минут на беседу со мной, то, верно, это было бы для меня занимательнее всяких книг!..
— Ах, как жаль, что вы не умеете по-немецки! ах, какие прекрасные немецкие книги! Ах, Шиллер! Вы не читали? Ах, как жаль, что вы не знаете по-немецки!
— Поучите меня — сказал я.
— Пожалуй, только как, когда? Ведь здесь такие злые языки, а муж мой человек вспыльчивый; но он, правда, часто не бывает дома, все на работах, а после обеда долго отдыхает.
Мало-помалу мы договорились до откровенности; я узнал, что бедная Мина была несчастна, что выдали ее почти насильно, что она дочь башмачника. История ее и чувствительность тронули меня. Я шутя сказал, что сам немец, по натуре; она засмеялась и поглядела на меня так мило… Наконец, в библиотеке маленького князя отыскалась немецкая азбука и старые лексиконы.
К концу вакации я порядочно уже познакомился с немецким языком и страстно влюбился в Мину, которая тоже была неравнодушна ко мне.
В этом месте рассказа меня как-то неприятно кольнуло в сердце, отчего брови у меня нахмурились и губы сжались.
— Я вас утомил? — сказал он.
— Нет, напротив, я слушаю с величайшим вниманием. Возвратясь в семинарию, я принялся за учение с непобедимым отвращением. Просидел два года в философии и был выключен, к большой моей радости и большому горю батюшки.
По возвращении моем в село управителя с женою уже не было при усадьбе князя, вследствие какого-то доноса на него. Он уехал и открыл лавочку в губернском городе. Но я все-таки нашел средство читать в библиотеке.
— Ну, Павел, — сказал мне однажды батюшка месяца через два по выходе моем из семинарии, — что ты о себе думаешь?
— Я еще ничего не думаю…
— Так я о тебе подумал. У Воскресенья невесту тебе приглядел, дьяконову дочку; старик дьякон и место тебе сдает; это не малое счастье-то, брат, и богослову так впору. Ну, оно, конечно, девица лет двадцати пяти, не красавица, косенька немного, да с красотой разве жить? Полно тебе шататься; ты не живешь, а только небо коптишь.
— Батюшка! я не пойду в духовное звание.
— Куда же это ты намерен идти? в писцы, любезный, что ли? Так по судам и палатам и без тебя много, и богословам с трудом места достаются. Поди, поди писцом без жалованья? кто-то тебя одевать будет да содержать! А я и на глаза не пущу.
Шутка была плохая… У меня темнело в глазах и кружилась голова.
— Батюшка! дайте мне подумать по крайней мере. Я вам дам ответ через несколько времени.
— Да я и не спешу; теперь пора рабочая, эти дела лучше к осени делать. Да смотри, Павел, ты меня знаешь, заупрямишься — отступлюсь; живи как хочешь, и с глаз моих долой!
Я не знаю, до чего дошел бы я, если б случай не выручил меня.
В селе нашем бывает каждое воскресенье базар. На одном из таких базаров шатался я, глядя на толпу нарядных поселян, слушая, без всякого удовольствия, визгливый хор молодых баб и девок или споры полупьяных мужиков. Неподалеку остановилась крашеная тележка, запряженная добрым конем; из тележки вылез дюжий рябой мужчина в синем, тонкого сукна кафтане,