В эту минуту в спальню вошел Бутурлин. Его поспешили разбудить ввиду тревожных событий. При виде его лицо Елизаветы оживилось.
– Александр Борисович, – сказала она, – Лесток предлагает мне корону. Она, кажется, у него в кармане.
– Вы изволите шутить, ваше высочество, – нервно произнес Лесток. – Ваша слава мне дороже жизни.
– Я знаю, в чем дело, – ответил Бутурлин, – но умоляю ваше высочество не рисковать своей драгоценной жизнью или свободой, не взвесив всех возможностей. Не забудьте, ваше высочество, что фельдмаршал Долгорукий – подполковник Преображенского полка, что его любит войско, не забудьте фельдмаршала Голицына, подполковника Семеновского полка, самого любимого вождя во всей российской армии; я не смею сказать более, но такие люди знают, что делают, и сумеют отстоять то, что делают. Но, ваше высочество, – добавил он, – моя шпага, моя жизнь принадлежит вам как теперь, так и всегда. Скажите, что должен я делать?
В его словах, во всей его фигуре видна была решимость и энергия.
Елизавета глубоко задумалась. Жизнь так прекрасна. Так прекрасен стоящий перед ней сейчас ее рыцарь. Она так еще молода! Не вмешиваясь в игру, она сохранит все, чем наслаждается теперь. Вмешавшись же, она рискует всем ради сомнительной авантюры. Минутный пыл ее прошел. Настоящее было так прекрасно для ее двадцатилетнего сердца, что она боялась поставить его на карту.
Она долго молчала, пристально глядя на почтительно склонившегося перед ней Бутурлина, и в ее больших глазах с расширенными зрачками горело пламя молодой любви. Наконец, тряхнув головой, она решительно произнесла:
– Благодарю вас, Лесток, на этот раз я решительно отказываюсь.
Лесток словно погас. Его одушевление исчезло. Он понял, что только пламенной волей и непоколебимой уверенностью в победе можно достигнуть победы. В голове его мелькнула смутная мысль, что если бы он сразу поддержал ее тревогу, что ее идут арестовать, он мог бы принудить к энергии эту чувственную н сонную душу. Он запомнил этот урок и через десять дет блистательно воспользовался им.
Низко поклонившись и поцеловав протянутую руку, Лесток, опустив голову, молча вышел из спальни.
– Бедный Петруша, – произнесла Елизавета, – он был такой добрый, – ее глаза наполнились слезами, – а тут крови хотят.
Она притянула к себе руку Бутурлина.
– Однако этот разбойник разогнал мой сон. Не позавтракать ли нам, Александр Борисович?
Лопухина не спала. Переодевшись в легкое белое ночное платье, она в волнении переходила из комнаты в комнату. Она пробовала и заснуть, но не могла. То в ней возрождалась безумная надежда, что император выздоровеет и все будет по – прежнему, то она с ужасом представляла себе воцарение цесаревны Елизаветы или провозглашение императрицей государыни – невесты. И в том и другом случае ее блестящая карьера кончена. Елизавета ненавидела ее, как свою соперницу и как Лопухину. Долгорукие исстари враждовали с Лопухиными; кроме того, надменная княжна Екатерина тоже видела в ней соперницу, и потом – какое унижение признать своей повелительницей эту гордую девчонку!..
Ее сердце замерло, когда она услышала перед домом шум и голоса.
Через несколько минут в комнату входил Степан Васильевич – и какое счастье! – вместе с графом Рейнгольдом. Рейнгольд был заметно успокоен.
– Ну что, что? – торопливо бросилась она навстречу мужу.
– Наташа, – торжественно произнес Степан Васильевич, – император преставился.
Лопухина побледнела и осенила себя крестным знамением.
– Царство небесное. Но кто же избран? – спросила она.
– Герцогиня Курляндская, – ответил Рейнгольд. Лопухина вздохнула с облегчением и сразу повеселела.
– Наташа, мы поужинаем и поговорим, – озабоченно произнес Степан Васильевич. – Видно, спать не придется, не до того! К десяти опять в Мастерскую палату…
Роскошная столовая лопухинского дворца была уже вся залита светом; под присмотром дворецкого многочисленные слуги уставляли стол. Когда все было подано, Лопухин знаком удалил всех.
В нем, как и во всех не участвовавших непосредственно в совещании верховников, кипела досада за то, что в таком важном вопросе его обошли, что вопрос был решен помимо всех, кто по своему положению и происхождению, казалось бы, должен был иметь право голоса. Его возмущение не знало пределов.
– Как! – говорил он. – Мы ждем – архиепископы, фельдмаршал Трубецкой, Ягужинский, Сенат, генералитет, – и что же! Совещались, совещались и вышли объявить свою волю: «Быть‑де на престоле герцогине Курляндской». Объявили и пригласили всех сегодня в десять часов. Да кто власть им дал? – волновался Лопухин. – Это не земский собор, это всего лишь осьмиличный совет, как назвал его архиепископ новгородский… А потом! Что они замыслили?..
Лопухина медленно, маленькими глотками пила из хрустального бокала рейнское вино.
– Ну что ж они замыслили? – спросила она.
– Про это никто толком не знает, – ответил граф Рейнгольд. – Объявив свою волю, эти господа снова ушли совещаться. Я говорил с Лестоком, он ушел с Остерманом. Андрей Иванович с ними не пошел снова на совет. Лесток сказал мне, после беседы с Остерманом, что верховники пишут какие‑то пункты, чтобы ограничить власть императрицы и завладеть самим всею властью в империи.
– И нам об этом не сказали! – ударив кулаком по столу, воскликнул Лопухин. – Дети мы, что ли! Нет, – вскакивая, продолжал он. – Анна так Анна, это лучше другого, но только не они!
– Я еще видел сейчас, уезжая из дворца, князя Шастунова, адъютанта фельдмаршала Долгорукого, – снова сказал Рейнгольд. – Он сказал мне, что теперь на Руси будут новые порядки; я спросил: какие же? – а он ответил: посвободнее.
При имени князя Шастунова Наталья Федоровна слегка покраснела.
– А вы, значит, не знаете, какие пункты составили министры? – спросила Лопухина.
– Никто этого не знает, – ответил с обидой Лопухин. – Никто не знает, что они еще готовят.
– А князь Шастунов знает? – оживленно продолжала Лопухина.
Рейнгольд бросил на нее быстрый, вопрошающий взгляд и ответил:
– Он должен знать. Он ведь ближайший адъютант фельдмаршала Долгорукого.
– Ну, и мы должны знать, – отозвалась Наталья Федоровна.
Степан Васильевич сел за стол и налил себе вина.
– Легко сказать – должны знать, – проговорил он. – Они прежде окрутят императрицу, заберут всю власть в руки, а тогда и скажут.
– Эти вести императрица должна впервые узнать не от них, – задумчиво произнесла Лопухина. – Она прежде должна узнать, что ни Сенат, ни Синод, ни генералитет не ведали того, что творили министры. Да, – с убеждением повторила Наталья Федоровна – не от них она должна узнать впервые эти вести, чтобы быть готовой и понять, что происходит здесь.
На ее чистом белом лбу прорезалась морщинка. Она сдвинула брови и сосредоточенно думала.
– Так через кого же? – воскликнул Лопухин. – Мы ничего не знаем!
– Через нас, – спокойно ответила Наталья Федоровна, – и мы узнаем.
Муж с недоумением смотрел на нее, но по улыбке, скользнувшей по губам Рейнгольда, было видно, что Рейнгольд начинает понимать ее.
– Мой брат Густав хорошо знает герцогиню, он живет в Лифляндии, – проговорил он и потом словно с гордостью добавил: – Брат был близок, очень близок к герцогине.
– Но нам надо знать их замыслы, – сказал Лопухин. Наталья Федоровна встала с места и подошла к мужу.
– А за это берусь я, – сказала она с тихим смехом. – На всякого Самсона найдется Далила…
Она положила на плечо мужа руку.
– Наташа, я не понимаю тебя, – нахмурясь, произнес Степан Васильевич.
Но Рейнгольд уже понял. Перед темным, полным неожиданных опасностей будущим затихла ревность любовника. Он поднялся.
– Уже светает, надо хоть немного привести себя в порядок, – сказал он, целуя руку Лопухиной. – Ах, да, – вдруг добавил он, – завтра вам хотел представиться князь Шастунов. Он сказал мне сегодня.
Наталья Федоровна ответила ему взглядом, и в этих загоревшихся глазах он мог бы прочесть многое, если бы не был так занят собою…
За большим столом, заваленным рукописями и книгами, сидел в своем кабинете князь Дмитрий Михайлович Голицын. Князю уже было шестьдесят лет, но его энергичный взгляд, все его движения, голос были полны еще не угасшей силы. На сухом, красивом лице его, так напоминавшем лицо его двоюродного брата князя Василия Васильевича, знаменитого любимца Софьи, прозванного иностранцами» великим Голицыным», было выражение привычной работы мысли.
Среди книг, лежавших на столе, сочинений Локка, Гуго Гроция и прочих, почетное место занимало сочинение Макиавелли» Il principe».
По ту сторону стола в кресле сидел нестареющий, всегда изящный и красивый князь Василий Лукич, кого голштинский посланник Бассевич считал» le plus poli et le plus aimable des Russes de son temps».[5]