По этому поводу я часто думал: "Интересно, как я закончу жизнь среди всех этих стареющих девочек и мальчиков?" Я был уверен, что меня не расстреляют. Мне просто скажут: "Эрик, ты нам всегда мешал, ты всегда лепил то, что нас раздражает: и Катеньку, и Петеньку, и Никитушку. Ты даже не выпускал стенгазетушку, ты ни разу не участвовал в нашем хоре самодеятельности. Мы не хотим тебе сделать больно, мы же не убийцы, мы же либералы и гордимся тем, что уклонились от затягивания петли на шее. Так повесься сам - и веревочка хорошо намылена, и семья твоя будет довольна, что тебя не убили".
Я думаю, они мне готовили именно такой конец, и хотели лишь, как Пилат, умыть руки.
2. КАТАКОМБНАЯ КУЛЬТУРА И ОФИЦИАЛЬНОЕ ИСКУССТВО
Понятием "катакомбная культура" воспользовались я и мои друзья в 1949 году для того, чтобы определить, чем мы хотим заниматься. Я в то время учился в Академии художеств и одновременно на философском факультете МГУ и обнаружил, что при существующей системе образования мы, после огромных трудов и нагрузки, выйдем из университета безграмотными людьми. О Ленине мы узнавали от Сталина, о Марксе мы узнавали от Ленина и Сталина, о Дюринге мы узнавали из "Анти-Дюринга". Программы были раздутые, и сил просто не хватало прочесть всю эту муть, тем паче, что старички требовали от нас, чтобы мы активно участвовали в их политических раздорах сорокалетней давности, между разными там фракциями и подфракциями на различных съездах. Все это надо было заучивать, как Талмуд. Чудовищно неинтересная работа.
Я и трое моих друзей создали кружок, чтобы это преодолеть. Мы решили заниматься самообразованием. Никаких политических задач мы перед собой не ставили, да и политических концепций у нас не было. Я не был даже комсомольцем, а один из моих друзей уже был членом партии. Однако все мы понимали, что самообразовываться надо широко и что чтение, скажем, Троцкого, или святого Августина, или Орвелла, или Бердяева - наказуемо. Потому и нужна конспирация. Была создана структура по принципу любого катакомбного общества - в какой-то мере по принципу Лойолы. Только четыре человека знали, что делают. Остальные принимали косвенное участие.
Чем мы занимались? Еще до Самиздата нам удалось перевести Орвелла и напечатать его в ограниченном числе экземпляров. Еще до Самиздата мы частично доставали, а частично копировали весь круг "веховцев", Шестова, Лосского, не говоря уже про Соловьева. Кроме того, мы слушали доклады по теософии, по генетике, по тем дисциплинам, которые считались запретными в Советском Союзе. Если бы нас власти спросили - занимаемся ли мы политикой, мы вынуждены были бы ответить искренне, что нет. Но в стране, подобной теперешнему СССР, и знание является политикой. Поскольку мы знали, что создание любой серьезной группы карается законом, мы разыгрывали из себя веселых пьяниц. Наше общество мы называли публично - "Любовь и голод правят миром" (подэпиграф: голоду хватает, любовь надо организовать). Мы писали песни, которые потом пела вся студенческая Россия, не подозревая, кто их автор. В том числе: "Лев Николаевич Толстой", "Венецианский мавр Отелло", "Входит Гамлет с пистолетом", "Я бил его в белые груди". Последнюю пели в вагонах нищие, принимавшие иронию всерьез.
С гордостью можно сказать, что мы не были расконспирированы. Наш кружок, начатый при Сталине, пережил и Хрущевский период, хотя строгая конспирация в последние годы была уже не нужна. Некоторые из его бывших участников стали довольно крупными функционерами в партии. Это произошло в период оттепели. Для нас очень важна была проблема допуска, мы пробивали допуски к разным вещам, которые не преподавали в институтах. Один из участников, например, сделал своим хобби анализ писем русских дипломатов, поступавших до революции из Китая и Индии. Когда началась политика сближения со странами Третьего мира, такой специалист понадобился и стал функционером ЦК. В разных областях было довольно много таких людей. Я с ними расстался, но надо сказать, что эти люди не выдали, откуда ноги растут. Один из учредителей кружка - Владимир Шрейберг - стал парторгом студии документальных фильмов; он теперь умер.
Сплетение между катакомбной культурой и правящим слоем - сложнее, чем кажется на первый взгляд.
Участники нашего кружка не были предтечами диссидентов. Не были мы и предтечами высокой поэзии, которую создали такие люди, как Галич, Высоцкий, Окуджава. И хотя сегодня то, что называют катакомбной культурой, и диссидентское движение в какой-то степени сомкнулись, я продолжаю настаивать на том, что наряду с работой, которая ведется в различных оппозиционных течениях, развитие культурных ценностей - в собственном смысле этого слова - очень важно.
Можно наметить такой образ: возьмем вертикаль и обозначим ее как вечное, как эзотерическое накопление знаний; и возьмем горизонталь и обозначим ее как проблемы сегодняшнего дня - политические, социологические, правовые. На одной горизонтали далеко не уедешь - но впрочем, далеко не уедешь и на одной вертикали. Видимо, в центре этого креста есть истина. Как художнику мне ясно, что такие люди, как Достоевский или Данте, в центре скрещения этих двух начал - сегодняшнего и вечного. Не в центре - или журнализм, или дохлый академизм.
И действительно, зная в какой-то степени кругозор моих друзей, ко мне в студию в конце концов стали приходить и Сахаров, и Максимов, и Амальрик, и многие другие. Это потому, что наш кружок накопил профессиональный аппарат, где социологией занимался социолог, а не литератор, и в том ключе, в каком он, а не партия, считал нужным. Поэтому я могу предсказать, что впереди еще большое количество книжных происшествий ждет мир! Не просто протестующих юношей, не просто огорченных беглецов из стана победителей, а серьезных профессионалов своей области, которые пишут книги.
Наша академия была академией в собственно платоновском смысле слова. И надо сказать, что мы были не одни. Я, например, дружил с Александром Зиновьевым, когда он был руководителем официального студенческого общества. Однако у них было тоже нечто очень похожее.
Сегодня, конечно, необходимость в такой конспиративной структуре, как у нас была в эпоху Сталина, в чисто культурной области отпадает. Ведь мы тайно читали Бердяева и Флоренского, а сейчас одного моего знакомого выгнали из Советской Энциклопедии за то, что он плохо написал о Бердяеве, потребовали, чтобы кто-нибудь написал получше. Один мой друг 10 лет отсидел за то, что нарисовал яйцо, а сейчас то и дело, чтобы не прослыть тунеядцем, становятся абстракционистом. Так что, бесспорно, стало легче.
Однако тот факт, что стало легче, отнюдь не означает "либерализации" режима. Либерализация и изменения структуры - это явления, которые отражаются в законодательстве. Я не знаю ни одного закона со времени смерти Сталина, который свидетельствовал бы о поступательном движении общества к демократии и, в частности, об изменении основных структурных отношений между художником и обществом, государством и партией. Неизменной тенденцией партии остается тенденция к управляемости, когда художник рассматривается как чиновник. Могут меняться соотношения канонизованных в живописи цветов. Тень, скажем, сегодня может стать уже не коричневой, а фиолетовой... как завоевание пост-сезанизма и пост-сталинизма. Но это не значит еще, что наступила свобода творчества.
Когда наступила оттепель, многие из моих тогдашних друзей, считавших себя коммуниста-ми либерального толка, пошли служить, чтобы изменять структуру общества изнутри, пошли в Сперанские, благо их пригласили. Я говорил им, что это нереальная идея: если ты являешься маленькой, заменимой частью большой кибернетической машины, то как ты ее можешь изменить? Но они пошли и, естественно, машина изменила их, что и следовало ожидать от машины. Я знаю рафинированных интеллигентов, которых перемололо, круг интересов которых начал сужаться, которые разучились разговаривать и начали мычать. Часто либерализм был просто юношеской стадией созревания функционера. Но тема о функционерах и референтах, о красненьких и зелененьких - это особая тема.
Конечно, люди вокруг ЦК - это не монолитная группа, это отдельные личности, и никто не знает, кому что уготовано. Из такой среды вышел и Пеликан, и Дубчек. Но в России их пока еще не видно, и эра либерализма не наступила. Наступила эра недосмотра. Недосмотр этот не добровольный и не случайный, он вызван диалектикой ситуации.
Власть в принципе стремится к управляемости. Это логично вытекает из задач власти. Но управляемость предполагает гомогенность - как в армии.
Представьте себе, что у меня в роте есть один прекрасный солдат, который стреляет лучше всех, прыгает выше всех, бегает быстрее всех. Но только он все это проделывает, когда ему хочется. Нужен ли мне такой солдат? Естественно, что нет. Вот основа основ той структуры, где искусство включено не в игру свободных отношений, а в идеологическую управляемую систему. К этому стремятся, и никакие либеральные гримаски не упраздняют этой генеральной линии.