Я страшно и глубоко огорчился от ее слов. Мне вдруг показалось, что я на всех стараюсь глядеть профессиональным взглядом. Смущенно пробормотал я извинение и дотронулся до ее рук. Когда эти руки никого не трогали и не теребили, у них было сиротливое выражение. Более красивых по форме пальцев мне не доводилось видеть ни разу в жизни, — они напоминали стебельки водяной лилии и были гладкие и шелковистые и прохладные, как стебель.
— Хорошо, я извиняю вас, — сказала она прежним тоном, — на чем мы остановились?
— На порядках санаторской жизни.
— Итак, по вечерам больные остаются с сестрами и фельдшером. Вы будете ужинать у нас. После ужина мы с па читаем вслух — это мои любимые часы — и делаем прогулку на ночь. С нами ходят Цезарь и Валерьян Николаевич. Цезарь — это моя собака, вы ее уже знаете. А Валерьян Николаевич очень милый молодой человек, впрочем, старше вас… У него только две страсти: па и разговоры о смысле жизни.
Она внезапно замолчала и откинула голову, побледнев. За нами послышались быстрые шаги, и мимо нас, по лестнице, прошел высокий человек в серой рабочей блузе. Я заметил только, что он был в сапогах и, проходя мимо, приложил два пальца к козырьку своей фуражки. Лицо у него было суровое и незнакомого мне типа: тонкое, прямоугольное, с орлиным носом и острым, выдающимся вперед подбородком.
— Это техник… Эй, техник! — крикнула она вдруг звонким и грубым голосом. Прошедший не обернулся и не ускорил шагов. Я смотрел, как он вошел в лесопилку стройной, немного раскачивающейся походкой и обратился к рабочему. В голосе его мне послышалось что-то чуждое.
— Он не русский?
— Полуполяк, полушвед, беженец из Варшавской губернии. «Полуподлец, но есть надежда…» — продекламировала она громко и встала: — Идемте, а то опоздаем к санаторскому обеду.
Мы спускались по лестнице, когда техник снова столкнулся с нами, на этот раз лицом к лицу. Маро, к моему изумлению, протянула ему руку и тихо произнесла:
— Отчего вы не поздоровались со мной, Филипп Филиппович?
— Я поклонился вам, — ответил техник, дотронувшись до ее протянутой руки. У него были совершенно прямые, темные брови, и, когда он поднял ресницы, я увидел два серо-голубых глаза, два очень спокойных глаза, но сейчас отягченных какой-то заботой или тревогой. Целомудренный и красивый рот был плотно сжат и едва раскрылся, чтоб выговорить эти три слова…
— Поклонились, а я думала… — Она как-то жалобно улыбнулась и понурила голову. Мы несколько мгновений стояли все трое на лесенке, пока внизу не послышались скрипучие, легкие шаги: там показалась старуха в белом платочке. Она ковыляла немного дрожащей походкой, неся в руках старенький кувшин с отбитым носом. Поглядев на нас безо всякого выражения своими «бумажными» глазами, она проковыляла под желоб — вероятно, на родничок. Техник увидел ее первый. Он быстро отвернулся и, снова приложив руку к фуражке, взбежал к себе. Маро взяла меня под руку и, понурившись, спустилась вниз.
Мы молча дошли до моего флигеля и молча расстались. Дома ждала меня Дуня, принесшая обед. Я обрадовался, что сегодня не придется идти в санаторию. У меня было смутно на душе, и я чувствовал странное нервное напряжение. Хотелось собраться с мыслями, прежде чем приступить к своей работе.
Глава четвертая
О ДВУХ МОЛОДЫХ ЛЮДЯХ, НЕ СХОЖИХ ПО ХАРАКТЕРУ
Пообедав и выкурив папироску, я докончил уборку своих вещей. Был пятый час, когда ко мне постучали. Это был доктор Зарубин, мой сосед и сослуживец.
— Здравствуйте, товарищ, — сказал он, входя в мою комнату, — извините, что врываюсь без всяких церемоний… Ах, батенька, сколь у вас комфортабельно. И чего вы тут не понаставили! — Он раздвинул ноги, делая вид, что не может пройти между моими вещами.
Доктору Зарубину было лет за тридцать. Маленького роста, черный, как жук, в бородке и в очках, в синей рубашке, повязанной шнурочком, он ходил куриною присядкой и то и дело поправлял на носу очки. Глаза у него были насмешливые и умные, но невеселые.
— Разрешите сесть, барышня, да снимите вы тужурку, если не собираетесь в ней запечься. Тридцать пять градусов в тени!
Он сел на только что убранную мною постель, вытянул короткие ножки в сапогах и принялся выколачивать трубку прямо на пол.
— Не заводите у меня беспорядка, доктор, — сказал я с неудовольствием, подавая ему пепельницу.
— Значит, вы откровенный приверженец порядка, а не то чтобы про себя его любить да на людях этой любви стыдиться?
Он сказал это с любопытством, сощурив глаза.
— Да, я люблю порядок, — ответил я, улыбнувшись. — По-моему, беспорядочные люди все очень мнительны и злы к самим себе.
— Пожалуй, оно правильно. Вы, значит, предпочитаете быть приятным и невинным… Добро, добро, не сердитесь. Я, собственно, пришел порасспросить вас о Питере, как там и что. У меня два свободных часа в запасе. Газеты мы получаем с душком, на пятнадцатый день, — вот ужо пробудете тут с месяц, да и поймете, что это за штука.
Я сообщил ему все новости последних дней, известные мне самому. Он слушал, покрякивая и покуривая свою трубочку.
— Тэк-с, стало быть, все то же. Воруют, паясничают, а солдаты кровь проливают. Эх, Сергей Иванович, уморился я в нашей санаторке. На что мы их лечим, иродцев-то этих? Ведь каждый из них — маленький иродец в собственном царстве. Мы их со всею старательностью этого царства лишаем и выпускаем невесть куда и невесть на какую надобность. Ногу или руку лечить — это еще попятно, а душу… Мне вот всегда кажется, что излеченный псих непременно чем-нибудь пахнет, гуммиарабиком, что ли, или синдетиконом. Вы этого не замечали?
— Да по-моему, вовсе лечить не надо…
— Как не надо, а что ж, по-вашему, с ними делать?
— То есть, я неверно выразился… Мне думается, им не лечение надобно, а сотрудничество. У них просто неверная или ненужная воля, или они зашли не на свои рельсы, и от нас требуется, чтобы мы им помогли, их же собственной работе над самим собой помогли.
— Те-те-те, какая музыка! Да вы когда-нибудь душевнобольного видели, окромя нашей клиники, где в мою пору на двух-трех кретинах отъезжали? Университетской то есть?
— Видел.
— И такую чушь порете. Посмотрю я, как вы у нас засотрудничаете. Во-первых, доложу я вам, душевнобольные всё врут. Вы с ними год провозитесь и не узнаете, где у них коготок спрятан. Вот вам пример. Лечил я третьего года барыньку, искренняя такая и во все эти свои зигзаги сама вас пальчиком поведет: я и такая, я и сякая и разэтакая. Выходило, по ее словам, будто она истеричка на высоком градусе, родными своими изобиженная, так что уж это у нее до самоистребления дошло. Профессор был на месяц в отпуску — у него там, в Питере, неприятности вышли. Я, значит, на свою голову поставил диагноз и все честь честью исполняю, как требуется. Лучшую ей сиделку посадили, сестру Катю, беседую с ней часами, ублажаю, полное доверие оказываю (у нас система такая), чувство самоуважения в ней подъемлю, ну и прочее. А она, в самый разгар лечения, девочку трехлетнюю, — дочь нашей старшей сестрицы, — к озеру утащила, фартуком завязала, да и ну топить. Благо, что не сразу, — опустит и смотрит, как булькает. Насилу мы девочку спасли, а ее до приезда профессора в сумасшедший дом отправили. Оказывается, маньячка, да еще какая: всю жизнь мечтала, чтоб своими руками дитя утопить.
— Маньячка или преступница?
— То и другое-с, ибо у них сознанье работает на всех парах и такие программки, каких ни один уголовный не сочинит.
— Что ж, вы меня не разубедили. Просто-напросто вы не сумели взяться у нее за тот самый винтик, за который и она, может быть, остатками своих сил цеплялась, чтоб уйти от соблазна. А вы вместо этого ей все средства облегчили, чтоб выполнить соблазн.
— Чувствительнейше вам благодарен. Вижу, что ваши взгляды под стать фёрстеровским. Что же, пойте в унисон.
— Да неужели вы-то с ним на разные тона поете? Какая ж тогда работа получится?
Валерьян Николаевич вскочил и затряс бородкой.
— Какая работа? А вот поглядите — увидите. Да как же вы только вообразить могли, что с Карлом Францевичем можно не соглашаться? Да что я такое, чтоб идти против него? Душенька моя, Сергей Иванович, ведь ежели я с вами болтаю, так от низменной привычки посплетничать и при своем мнении побыть. Если хотите знать, для одного Карла Францевича я с иродами этими вожусь, а то бы на войну ушел, ей-богу, ведь я по матери казак. Но Фёрстер обольстил и держит. Ах, что это за врач, коллега! И куда нам всем, грешным, до него!
— Расскажите мне, если вас не затруднит, о фёрстеровской системе лечения.
— Тут и рассказывать нечего, это поглядеть надо. А вот не хотите ли, я вам про самого Фёрстера расскажу?
— Если только…
— Не беспокойтесь, нескромностей не допущу.
Он уселся на кровать, запустил пальцы в мохнатую голову и начал: