макушке (наверно, чтобы я поняла, что люди не всегда хотят знать, какими их видят окружающие).
Оба они стояли и смотрели на его лицо, нарисованное на земле.
Вскоре после этого отец начал учить меня буквам.
Потом, когда моя мать уже лежала в земле, а сама я была еще довольно маленькой, в один из дней я забралась в ее сундук с одеждой и закрыла за собой крышку: там лежали вещи из тонкого сукна и льняные, и конопляные, и шерстяные, пояса и кружева, сорочки, платья для работы, верхняя одежда, жилетка, сменные рукава — все было пустое, ее в этом не было, но вещи все еще пахли мамочкой.
Со временем запах выветрился, или я начала его забывать.
Но в темном сундуке я всегда могла все почувствовать и различить наощупь, словно видела, где что: вот это для кухни, это воскресный наряд, это для работы: я погружалась в запах и сама словно становилась тканью, которая когда-то касалась ее кожи: в темноте я просовывала руку между слоями одежды, нащупывала тонкую полоску ткани, ленту, завязку, кружево на рукаве или воротнике, кисточку, какую-то оторочку, и пока не начинала накручивать что-нибудь на палец, еще не спала: а потом засыпала: и когда просыпалась, замечала, что незаметно для себя освободилась от того, чем себя привязала: но эта ленточка все равно была скручена и какое-то время сохраняла эту форму, и лишь позже расправлялась и снова укладывалась случайным образом.
Однажды я проснулась, откинула крышку сундука, вернулась к дневному свету, а ткань, которую я, засыпая, намотала на себя, потащилась за мной, голубая, еще теплая от моего тела: я села рядом на пол: погрузила в нее руки и голову, а потом и всю себя, ткань лежала на моих плечах и колыхалась вокруг меня, эта вещь была такой большой, а я такой маленькой, словно я надела на себя все небесное поле.
Я просунула голову в отверстие для руки и потащила платье за собой по дому.
С тех пор я стала носить только одежду матери: она неделями волочилась за мной в домашней пыли: отец был слишком измотан, чтобы запретить мне это, но в один из дней он взял меня на руки (на мне было белое платье, большущее, теперь уже грязное и порванное снизу, потому что я вечно цеплялась за камни, а однажды даже прищемила подол дверью, в тот день мне было в этом наряде жарко и душно, я чувствовала, как у меня горит лицо) — так, что хвост тяжелой ткани оторвался от пола и повис, перевесившись через руку отца, словно большой пустой рыбий хвост: отец пронес меня через комнату.
Я думала, что он побьет меня, но нет: он усадил меня, все еще в мамином платье, на запертый сундук: сам он уселся на полу передо мной.
Я хочу попросить тебя: пожалуйста, перестань носить эту одежду, сказал он.
Нет, сказала я.
(Закрываясь прочным щитом платья.)
Я не в силах это выдержать, сказал отец. Такое чувство, будто твоя мать стала карлицей, уменьшилась, и все время маячит по углам дома, я постоянно вижу ее краем глаза.
Я пожала плечами.
(Но поскольку плечи мои находились где-то в глубине платья, никто, кроме меня, так и не узнал, что я пожала плечами.)
Тогда я тебе предложу одну вещь, сказал он. Если ты согласишься снять эту одежду. Я имею в виду: больше ее не носить.
Я покачала головой.
А ты бы, например, согласилась надеть штаны или вот такие шоссы?.. [7]
Он сунул руку в карман сорочки и вытащил оттуда мальчишечью одежду, легкую и прохладную в жару: он встряхнул ею, как трясут пучком зелени перед мордой мула, который не желает трогаться с места.
…Тогда бы я нашел тебе работу, ученье, сказал отец. Работать ты сможешь вместе со мной в соборе. Будешь подсоблять мне. Мне это нужно. Мне необходим ученик твоего возраста. Ты могла бы мне с этим помочь.
Я спряталась в платье так, что его плечи оказались выше моих ушей.
У тебя уже есть мои братья, сказала я.
Ты можешь стать как твои братья, сказал отец.
Я следила за его лицом сквозь кружевной ворот и вставку на груди: говорила с ним сквозь ткань.
Ты же знаешь, что я не такая, как братья, сказала я.
Да, но все-таки послушай, сказал он. Потому что — может быть. Может. Если ты перестанешь носить эти слишком большие для тебя вещи и наденешь вместо них мальчишескую одежду. И, может быть, мы разрешим себе кое-что выдумать. И будем действовать рассудительно. Знаешь ли ты, что такое рассудительность?
Я закатила глаза за стеной ткани, потому что даже в раннем детстве я знала или, по крайней мере, считала, что знаю о рассудительности больше, чем когда-либо знал он: хуже того, я видела, что он заискивает — а это уже совсем не в его характере, так иногда делала мать, а он вместо этого должен был просто дать мне подзатыльник и строго запретить: из-за этого заискивания я его даже слегка запрезирала, как и за использование слов, которые казались ему такими серьезными, будто в них спрятан ключ от того, чего он от меня добивается.
Но потом он сказал такие серьезные вещи, серьезнее которых трудно что-либо представить.
Если ты так сделаешь, сказал он, тогда мы, возможно, найдем кого-нибудь, кто научит тебя делать краски и пользоваться ими на дереве и штукатурке, ведь у тебя такие чудесные рисунки.
Краски.
Рисунки.
Я так быстро выставила голову из горловины платья, что едва не свалилась с сундука: и увидела, что он сдерживается, стараясь сохранить серьезность, но все равно было заметно: он впервые улыбнулся с тех пор, как мать ушла от нас.
Но тебе придется носить одежду братьев, сказал он. И если ты так сделаешь, когда я найду тебе учителя, тебе лучше быть или стать одним из них. Из твоих братьев.
Он взглянул на меня, ожидая ответа.
Я кивнула: я жадно слушала.
Латыни, наверно, тебя можно обучить и без этого, и математике тоже, сказал он. Но так учиться будет легче. Мы не богачи, хотя имеем больше, чем достаточно, и плата за ученье сама по себе для нас не вопрос. Но если не сделать то, о чем я говорю, — тебе придется пойти в монахини, и тогда ты точно сможешь проводить целые дни, смешивая краски и заполняя своими картинками страницы священных книг. Но научиться делать краски и писать ими