«Вот он, Евреиновский театр для себя, – подумала я. – Играют в крючников, и вошли в роль, и увлеклись игрой. И даже видно, кто себе как представляет заданный ему тип».
Вот ползет по трапу пузатый «извините, Беркин». Ноги у него пружинят и заплетаются. Лезет по трапу, как паук по паутине – круглый, с тонкими лапками. Но выражение лица прямо Стеньки Разина, волжского разбойника, – Размахнись, рука, Раззудись, плечо! Эй ты, гой еси… и все прочее.
И тащит тяжеленную корзинищу, какую ему без художественного вдохновения ролью и не поднять бы никогда.
Вот какой-то интеллигент с челочкой на лбу.
Шагает понуро, с упорной и горькой усмешкой на устах. Очевидно, ему кажется, что он бурлак, тянет бечевку и растит в груди зерно народного гнева: тащу, мол, тяну, мол, но…
Но настанет по-р-ра
И пр-росмется на-р-род!
За ним ползло какое-то чучело в белых гетрах, в тирольской шляпе с перышком, и, растирая замшевой перчаткой черные потеки на щеках, говорило простонародным тоном:
– Э-эх, братцы-парнишки, видно, тянуть нам эту ла… эту ля… эту ламку до конца дней!
Вылез из машинного отделения инженер О. в рабочей блузе, весь в саже.
– Ничего, кажется, наладил. Теперь уже есть надежда…
Заговорил что-то про лебедку, про подшипники и снова полез в машинное отделение.
И вдруг раздался дикий хрип, вопль, визг, точно сотни козлов, тысячи поросят вырвались из застенка, где с них драли шкуру. Это заревела наша труба. Черный дым валил из нее. Она дышала, вопила, жила. Пароход задрожал, заскрипел рулевой цепью и тихо повернулся.
– Да он задним ходом, – сказал кто-то.
– Идем! Без буксира!
– Спасены-ы-ы!
Около меня стоял Федор Волькенштейн и смотрел в открытое море, куда вольно и быстро уходил большой пароход.
– Это «Кавказ», – шептал он, – уходит в Константинополь… Ушел… Ушел…
Он долго смотрел вслед. Потом сказал мне:
– На «Кавказе» увезли моего мальчика. Когда-то я снова увижу его? Может быть, лет через двадцать… и он не узнает меня. Может быть, никогда.
Вот и мы вышли в море. Стучит винт, тихо дрожит пароход, гремит рулевая цепь. Волны упруго шлепают в правый борт.
Судовая жизнь налаживается. На мостике появился капитан Рябинин, маленький, но стройный, похожий на мальчика кадета. Появился помощник капитана, несколько мичманов, юнги. В машинном отделении инженер О., какие-то машинисты, студенты-технологи. В кочегарке – офицеры.
Пассажиры нежно волновались и умилялись над дружной работой волонтеров. Особенно трогало их самопожертвование офицеров в кочегарке.
– Ведь они прожгли свое платье, и теперь им не в чем будет выйти на берег.
Устроили комитет, который должен был собрать деньги и вещи для пострадавших.
– Объявим неделю бедноты, – предложил кто-то.
Но звучало это очень неприятным воспоминанием и было мгновенно отклонено.
– Просто организуем летучие отряды для реквизиции белья и платья, – предложил другой.
Но это было уже совсем отвратительно, и в ответ все завопили:
– Зачем? Это же прямо оскорбительно! Мы добровольно отдадим все, что нужно…
– Что долго толковать! Каждый из нас должен отчислить в пользу офицеров, работающих в кочегарке, по двести рублей, по две смены белья и по одному костюму.
– Грандиозно! Чудесно!
– Но… извините, – сказал знакомый голос.
«Ага! „Извините, Беркин“!»
– Извините, но выдавать предметы мы будем не сегодня, – они там еще, не дай бог, попортятся. Выдавать мы будем по прибытии в Новороссийск: это значительно удобнее для обеих сторон. Я правильно говорю?
– Правильно!
– Правильно! Дельно! – поддержали пассажиры и разошлись с успокоенными физиономиями.
Впоследствии эта ассигнованная благодарными пассажирами сумма все уменьшалась. В Севастополе стали поговаривать уже только о белье и костюме.
По прибытии в Новороссийск забыли и об этом…
19
Началась дамская трудовая повинность.
Созвали пассажиров чистить силой отобранную с баржи свежую рыбу (та самая добыча, за которую призвал нас к ответу французский пароход).
Соорудили на палубе столы из опрокинутых через козлы досок, раздали ножи, соль, и закипела работа.
Я благополучно вылезла на палубу, когда все места у столов были уже заняты. Хотела было дать несколько советов нашим хозяйкам (тот, кто не умеет работать, всегда очень охотно советует), но запах и вид рыбылх внутренностей заставили меня благоразумно уйти вниз.
По дороге встретила «извините, Беркина».
– Как поживаете? – радостно приветствовал он меня. И вдруг, понизив голос и совершенно изменив выражение лица, проговорил быстро:
– Слышали? Измена!
Оглянулся по сторонам и еще тише сказал:
– Капитан – изменник. Ведет нас в Севастополь, чтобы передать с рук в руки большевикам.
– Что за вздор? Откуда вы это взяли?
– Один пассажир подслушал радио. Молчите! Ни слова! Ни слова, но подготовляйте своих знакомых.
Он снова оглянулся, прижал палец к губам и скрылся.
Я поднялась наверх и разыскала мичмана, заведующего нашей радиостанцией.
– Скажите, действует наш аппарат?
– Нет, еще не наладили. Надеюсь, к завтрему поправим.
– А скажите, вы уверены, что в Севастополе большевиков нет?
– Ну, кто же может поручиться. Вестей получить неоткуда. И ни одного встречного судна до сих пор не было. Впрочем, мы примем все меры, чтобы предварительно разузнать. Хотите посмотреть радиоаппарат?
Эх, Беркин, Беркин! «Извините, Беркин»! И откуда у вас все это берется!
Между тем внизу начали раздавать обед: суп из рыбы и рис с корнбифом.
Пассажиры с тарелками, судками, плошками и ложками выстроились двумя длинными хвостами в очереди.
У меня не было ни плошки, ни ложки, и где раздобыть это добро, я совершенно не знала. Какая-то добрая душа пожертвовала мне крышку от жестяного чайника.
– Вам туда рису положат.
Ладно. А вот ложка… Пошла в кухню. В кухне два китайца – повар с помощником. Ни один ничего не понимает.
– Есть у вас ложка? Ложка? Понимаете? Ложка?
– Тасаталосака? – спросил повар.
– Ну да, да – ложка! Дайте мне ложку!
– Тасаталосака, – спокойно повторил помощник, и оба занялись своим делом, не обращая на меня внимания.
– Я вам верну ее. Понимаете? Я вам заплачу.
Я показала им деньги.
И вдруг, откуда ни возьмись, налетела на меня серой бурей щучьего вида девица.
– Подкупать! – завизжала она. – Подкупать деньгами пароходных служащих! Получать привилегии, которых нет у неимущих!
– Чего вы кричите? – оторопела я. – Мне просто ложка нужна. Пусть даром дают, если не хотят получить на чай, я не в претензии.
При слове «на чай» с девицей сделались конвульсии.
– Здесь нет ни бар, ни чаев, ни денег. Здесь все работают и все получают одинаковый паек. Я видела, как вы хотели давать деньги, чтобы получать преимущества. Я могу засвидетельствовать, что видела и слышала. Я иду к капитану и расскажу ему все.
Она быстро повернулась и вылетела из кухни.
Итак, значит, я – гнусный преступник, и вдобавок, несмотря на все свои душевные подлости, лишенный ложки.
Уныло пошла я на палубу. По дороге встречаю одного из наших судовых командиров.
– Что, вы уже пообедали? – спрашивает он бодро.
Я безнадежно махнула рукой.
– Ни плошки, ни ложки, и вдобавок на меня же еще жалуются капитану.
– Что за ерунда? – удивился офицер. – Идите к себе в каюту. Я сейчас пришлю вам обед.
И через десять минут я царственно сидела на скамеечке в ванной комнате, поджав по-турецки ноги, и на коленях у меня была тарелка с рисом и корнбифом, и в рис воткнуты ложка и вилка. Вот как возвеличила меня судьба!
Поздно вечером, когда я уже улеглась на свою беженскую котиковую шубку, дверь в каютку распахнулась и в мутном свете коридора обрисовалась фигура щучьей девицы.
– Вы не спите? – спросила фигура.
– Нет еще.
– У вас в багаже, кажется, есть гитара?
– Да. А что?
Я была сонная и испугалась. Вдруг она побежит жаловаться капитану, что я вожу с собой музыкальные инструменты, «когда народ голодает».
Ну, думаю, все равно. Пусть выбрасывают в воду мое белье и платье. Гитары не отдам.
– Будьте любезны, – холодно говорит щучья девица, – дать свою гитару. Она нужна в лазаретном отделении, где есть больной элемент.
В первый раз слышу, чтобы больных лечили гитарами!
– Нет, – так же холодно ответила я. – Я вам своей гитары не дам. Кроме того, она с багажом в трюме, и вряд ли будут выворачивать весь груз для ваших выдумок.
– Если вы так относитесь к своему гражданскому долгу, – истерически задохнулась девица, – то мы еще увидим!..
Как она мне, однако, надоела! Отдать мою любимицу, мою певучую радость, мою гитару в эти рыбыл плавники!